VVPR-LIVETRACE

av-20740.gif

Home
Contemplation
link
Contact Me
*ALBOM*
galaxy
*spirit trace*
zero + 8
+STONE+

ZERO

- Смотри, мама - нолик! - воскликнула моя дочь, показывая пальчиком подпись на поздравительной открытке.
- Это не нолик,- стала я объяснять ей,- а буква "О", понимаешь?
- О-о-о! О-о-о! - запела Танька и стала натягивать рукавички. Она собиралась на улицу кататься на санках.- Очень, очень хо-о-ро-о-шо-о-о!..
Ей нравилось разными голосами петь эту круглую букву, вставлять её в разные слова.
- Я по-о-ошла! - пропела она и скрылась за дверью.
Опустившись на стул тут же в прихожей, я отметила, что сама никогда бы не додумалась назвать эту размашистую закорючку на открытке ноликом. Как никогда бы не додумалась переделывать Чуковского. А Танька без тени смущения поправила меня, когда я читала из "Мухи-Цокотухи" - пошла муха на базар и купила ... овощей...
Сколько я не пыталась объяснить ей, что такое рифма и для чего самовар, она была непреклонна: как только доходили мы до этого места, убежденно произносила - овощей!
И всё тут.
И смеялась, понимая, что это нравится мне ничуть не меньше, чем ей самой.
Мне нравится независимость мнений.
Моя дочь ни капельки на меня не похожа. Она вся - в мужа. И глаза, и волосы, и большие оттопыренные уши, и даже голос.
Мама говорит, что такое сходство проявляется только в счастливых семьях. Папа на это шелестит газетой и ухмыляется под очками. Папа знает, как мы с ним похожи. В детстве он всегда сам стриг меня коротко и называл сыном - Татьяном.
Беззащитная уловка в игре с обманувшей надежды судьбой.

Также называла меня моя подруга Оля.
Мы с ней с самого рождения жили в одном подъезде и потому дружили. Всегда ходили вместе. И на нас всегда, особенно в старших классах, оборачивались. В основном мужчины. Это объясняется очень просто: Оля была красавица. И на нее нельзя было смотреть без восторга. Бывает же такое - родится человек красивым до головокружения.
Это ни с чем не сравнимый талант - быть красивой женщиной, красивой настолько, чтобы мужчины всех национальностей и возрастов одинаково оглядывались, округляли глаза и восхищенно присвистывали. Олька была ко всему еще и не глупа. Может быть это влияние генов. Она рано научилась красиво и правильно по-житейски рассуждать. Это потому что у нее мама уж очень хорошо рассуждала. И была всегда абсолютно уверена в правоте того, что говорила. От этого часто проскальзывали в ее голосе крикливые интонации и в постоянном ходу был набор выразительных междометий.
Жизнь у тёти Веры во многом не задалась и потому осуждать ее за порывистость характера как-то не приходилось. Она была по сути своей доброй и очень доверчивой. Но, обжегшись на молоке, дула на воду. Если она видела по телевизору побеждающую на международных соревнованиях по гимнастике девушку, то говорила обязательно, что та любовница или тренера или судьи, а может быть и того и другого одновременно. Если вдруг оказывалось, что главную роль в новом каком-нибудь фильме сыграла молоденькая актриса, - мама понимающе улыбалась. Ей и тут было все ясно. Какой же режиссер согласится снимать никому не известную актрису просто так, когда вокруг навалом таких красавиц и известных уже, и раскрученных по полной программе. Хорошо быть в чем-то уверенной. Мама Оли была уверена, что красивая женщина может в жизни достичь всего. Сама она в молодости тоже была очень ничего, но потратила всю свою красу на мужа и на детей.
Оля унаследовала многое от мамы. И то, что умела очень правильно не по годам сначала, а потом и по годам, рассуждать и то, что поступала совсем не так, как говорила. И даже любовь у нее получалась какой-то идиотской. Многоступенчатой, как космический корабль. Хотя при ее красоте, казалось бы, с этим не должно было быть никаких проблем.
Вот у меня, например, никаких проблем действительно не было.
Только мама сказала, что никогда от меня такого не ожидала. Мы росли, и встречались с Олей реже, чем в детстве. Нам было интересно наблюдать при каждой новой встрече за изменениями, произошедшими снаружи в внутри. А может быть это только мне так казалось и я наблюдала соло. Снаружи Олька почти не менялась. Если не считать что постоянно что-то новое было на ней из одежды - она, под жужжание мамы сначала, а потом и самостоятельно, очень придирчиво следила за изменениями моды и находилась, что называется на острие. Причем у многих это вызывало страшно отрицательную реакцию и нужно было потратить определенное время чтобы выработать иммунитет. В последних классах школы, например, учительница математики молодая и заносчивая, а заносчивость у нее появилась как следствие отсутствия любви к предмету и к работе, - так вот эта учительница никогда не пропускала случая, чтобы заметить Оле, как она вызывающе одевается. Сама учительница тоже, видимо, стремилась быть на острие, но, как говорила Оля, не догоняла. Эта учительница почему-то с самого начала заподозрила Ольгу в порочных связях и была убеждена, что на нее тратятся родителями баснословные суммы, так как носит девочка даже в школу всё слишком заграничное. Оля молчала, зная обо всех этих разговорах. Она смеясь ушла с классного собрания устроенного в честь ее, по персональному делу об её вызывающем облике. Она умела отстраняться от разговоров и дел, и ей как-то очень легко все это сходило с рук. Наверное, это справедливо, потому что она никогда не была заносчивой и гордой. Она понимала, что ничуть не виновата в том, что родилась красивой, понимала, что нет в этом никакой её собственной заслуги, и относилась к своей внешности иронически. Смеялась она над молодой учительницей математики и над общим педагогически-ученическим собранием вот почему. Я одна знаю это совершенно точно: почти все, что так раздражало своим иностранным происхождением нашу учительницу, Олька шила и мастерила сама. Этому тоже она научилась от мамы. Руки у нее были поставлены именно в то место, где должны они стоять у женщины, что бывает довольно редко.
Мне тоже как-то перепала юбка изготовленная фирмой Коростылевых. Когда я ее надела, я поняла, что между ногами моими и Олькиными существует принципиальная разница. Тогда были в моде мини. Чтобы быть на острие, Олька кроила мини так, что из одной маминой старой юбки получилось бы штук восемь модных. Я тогда же у зеркала убедилась, что это, кстати, совершенно неважно, какие у писательницы ноги и в чем она ходит. На острие она или нет. Я предпочитала и теперь предпочитаю брюки. Удобно и строго. Олька и джинсы сама себе пошила вельветовые, такие, что идеальная линия ее бедер стала еще идеальней. И долго, очень долго не трогал ее душу червь сомнения, что что-то может быть иначе, как-то по-другому. Потом он ее стал трогать, но она старалась этого не замечать.
Я в это время больше читала, чем писала. Я хотела прочесть всех известных писательниц от Марии Эджворт до Веры Кетлинской, чтобы понять - смогу я или нет стать в один ряд с ними.
Да, я не знаю, что такое несчастная любовь. Не получилось у меня такой. И потому я очень многого не понимала в романах об этом.
А про такую, как у меня, никто не написал. Как-то я поздно возвращалась домой, было уже за полночь. И вдруг я увидела сидящего на стуле прямо посреди тротуара человека. Естественно, что я не могла его не заметить: кругом пусто, ни души, ночь, можно сказать кромешная, город спит,- а тут вдруг такая экзотика.
Я машинально прошла мимо, но затем остановилась. Не то чтобы я была очень любопытной, но мне почему-то что-то подсказало, где-то в глубине души вдруг обозначилось - тут кроется прекрасный материал для будущего рассказа. Может быть это и не очень гуманно, но именно поэтому я остановилась и сделала несколько шагов назад. Постояла молча, рассматривая сидящего человека. По всему было видно, что он специально подготовился сидеть здесь, и что ему очень удобно. В свете уличного фонаря он умудрялся читать книгу в газетной суперобложке и у ног его приютилась потрепанная сумка. В ней не могло ничего быть другого, кроме как термос с кофе и два бутерброда, один с колбасой, другой с маслом и сыром.
Я смотрела на него молча ровно столько времени, сколько требовалось, чтобы вспомнить, что громоздкое серое здание с освещенным широким подъездом - это театр. Как только я вспомнила этот факт, я все поняла и мне даже стало смешно, потому что только в литературе можно встретить таких фанатиков. В жизни я подобного не встречала. До этой ночи.
- Вам что, нужен билет? - спросила я наивно. Сидящий оторвался от книги и поднял на меня глаза. Полыхнуло синим загадочным светом. Он исходил издалека - субъект, обладатель по-детски синих неправдоподобно наивных глаз, постепенно возвращался в сознание, вынужденно отвлекаясь от содержания своего чтива.
- Вы что, собрались тут сидеть всю ночь с тем, чтобы завтра быть первым в очереди? - откровенно высказала свою догадку я, потому что ничего другого мне не оставалось делать.
Вместо ответа человек почему-то встал и, держа книгу на вытянутой руке, сделал ко мне два шага.
- Вы что, сумасшедший? - еще раз сказала я с вопросительной интонацией, так как он ничего не говорил, а все смотрел на меня с недоумением и медленно приближался.
Можно было подумать, что это ему что-то во мне казалось странным, будто бы это я сидела среди ночи на стуле на тротуаре. Нелепая выходила ситуация, но что-то упорно мне подсказывало, что это только начало, и что начинается здесь нечто очень странное, но прекрасное... - Как вас зовут? - тихо спросил он.
- Таня, - как идиотка, покорно ответила я, и вспомнила маму.
- Красивое имя, - почему-то проговорил он и подошел ко мне вплотную.
- Нормальное, - не согласилась я с ним, хотя мне мое имя также очень нравилось. И я даже практиковала довольно часто в домашних условиях говорить о себе в третьем лице, что получалось очень красиво.- А почему? - в очередной раз спросила я.
- Что? - не понимал он вопроса.
- Почему вы такой невежливый? - уточнила я.
- Я? - удивился он.
- Да, - настаивала я.
- Извините, - покорился он. - На вопросы ваши я не ответил потому, что они оба сугубо риторичны.
- Вот как? - сказала я, зная, что сейчас мы станем говорить о чем-то другом.
- Это удивительно, - просто признался он. - Вот я сидел читал и спиной буквально почувствовал, что сейчас ты остановишься, подойдешь ко мне и спросишь что-то именно про мое дурацкое положение. Разве такое бывает? Ты не сердишься, что я сразу с тобой на ты? Меня звать Костей.
- Не сержусь. Такого не бывает. Ты это придумал сейчас.
- Такое бывает. Кстати, ты еще не знаешь, что мы с тобой поженимся?
- А ты это уже знаешь?
- Да.
- А может быть я уже.
- Что?
- Уже замужем.
- Такого не может быть. Я же еще не женился на тебе.
- Ты действительно сумасшедший?
- Видимо, да.
- Тогда я пошла.
- Я знаю.
- Пока.
- Привет. Завтра мы встретимся здесь без пяти семь. Потому что я буду первым в кассу и куплю билеты, и мы с тобой вместе не будем смотреть спектакль. Идет?
- Я ушла.
- До завтра.
Вот он сказал это свое " до завтра" и снова сел на стул и стал читать свою книгу. А я шла домой и почему-то ничего уже не понимала.
И почему-то совершенно забыла о том, что хотела всего лишь разведать что-нибудь для будущего рассказа. "Костя, - это значит Константин, - размышляла я наедине с собой. - Красиво. Император, помнится, был такой - Б а г р я н о р о д н ы й!..
Проснувшись назавтра, я твердо решила, что никуда не пойду и что мне это все приснилось. Ну разве такое бывает? И не пошла.
Ровно в шесть часов я уже точно знала, что никуда не пойду. Я была дома и специально смотрела телевизор, хотя вообще занятия этого не люблю.
Я пыталась вязать свою бесконечную кофту, но ничего у меня и получалось, и я распускала больше, чем навязывала. В половине седьмого я уже не могла вязать. Я прикидывала, что через пять минут истекает срок, когда бы я еще успевала переодеться и к без пяти семь прибежать к театру. Как же можно упускать такой случай изучения человеческого характера,- уговаривала я себя. - Ведь интересно посмотреть, как он будет стоять и ждать, какие у него будут глаза. Почему-то что-то грустное, как прощание, родилось во мне, когда я вспомнила голубое марево его глаз.
Через десять минут, повторяя сама себе: "никуда я не пойду, конечно же я никуда не пойду, я только издалека посмотрю, как он стоит и ждёт и всё; дождусь, когда ему надоест ждать и уйду домой, это же не считается, что я иду, правда?.." - я незаметно для себя собралась и даже расчесалась. Перед зеркалом я вдруг вспомнила про идеальную линию бедра Оли, про неотразимый поворот ее шеи, про роскошные густые волосы, наэлектризовано блестящие и живущие своей самостоятельной жизнью, никакого отношения к остальной Ольге не имеющей. На эти волосы можно было смотреть, как на пейзаж, смотреть и вздыхать. Я помотала головой отчего прическа моя приобрела свой нормальный рисунок - спортивная, на все случаи жизни - и, взяв для самоутверждения зонтик, я вышла из дома. Я шла обычной своей походкой, походкой деловой женщины, но почему-то все казалось мне замедленным и странным. И неизвестно откуда взявшийся во мне голос, похожий на Олькин, вещал мне гулко, как в бане: - Ты сходишь с ума! Ты же опять себе всё это придумала. Подумаешь, какой-то студентик. Что он может тебе дать, если он даже билета нормально достать не может? Тебе совсем другой нужен муж! Последняя фраза была произнесена уже дуэтом, к Олиному голосу добавился мамин. И они прокричали эти странные слова, так словно я собиралась броситься под поезд, а они планировали меня остановить и тем спасти.
Я остановилась.
"Муж... Му-уужж",- попробовала я на вкус это короткое и упругое слово, прокатив его во рту, как конфету. И впервые я ощутила родственность слов: муж, мужчина, мужество. Ощутила и ничуть не удивилась, словно так и должно было быть всегда, словно я давно уже знала, что и ко мне это имеет отношение.
Я опоздала на пятнадцать минут.
Подходя к театру я почему-то загадала, что, если он будет стоять так, что я его сразу увижу, и с цветами, то... Я не могла не засмеяться, когда увидела его.
Представьте себе такую картину: вечер сгущается, народ спешит по своим делам и толпятся у театра люди желающие попасть внутрь и спрашивающие лишние билетики. И среди этого месива и суеты неподвижный, как изваяние, с огромным букетом цветов и на одной ноге стоит он.
Я решила еще раз проверить его и пройти мимо. Но он заметил меня сразу.
- Здравствуй, - сказал он, когда я поравнялась с ним.
- О, это вы? - вскинула я удивленно глаза. - Что с вами?
- Со мной цветы.
- Вы действительно сумасшедший?
- У вас нет лишнего? - всунулась между нами какая-то физиономия, подозрительная, между прочим, до крайности.
- Нет, - спокойно ответил Костя. И не было понятно - мне ли, или спросившей физиономии.
- Почему же вы стоите на одной ноге? - поинтересовалась я тогда.
Искатель лишнего билета вопросительно посмотрел на свои ноги, скептически на мои и исчез.
- А, это очень просто. Вы вчера не очень хорошо рассмотрели мое лицо, было темно, и сами прежде чем идти сюда не были уверены узнаете ли меня. Вот я и решил помочь, - исчерпывающе доходчиво объяснил он.
- Спасибо, - почему-то покраснела я.
Действительно, что тут странного, если человек стоит на одной ноге с букетом цветов! Неужели это может быть кому-то не понятно? Он хочет, чтобы я его заметила.
- А это тебе, между прочим, - сказал Константин, протягивая мне цветы.
- Да, а я думала, что для главной героини, - опять сморозила я.- Между прочим, можете стать на обе ноги, так как мы уже встретились, - тут же попыталась я реабилитироваться.
- Логично. - Он встал на обе ноги и попробовал их прочность.
- Главная героиня - это ты, - сказал Костя после того, как убедился в исправности обеих ног.
- Но неудобно же идти в театр с таким букетом, - упорно несла я чепуху, словно это была не я, а кто-то другой, временно меня тут заменяющий, пока я настоящая приходила в себя от смятения царившего в душе: всё, что я загадывала исполнялось и мне ничего не оставалось, как принимать решение.
- Билет есть лишний? - безнадежно и бесстрастно спросил высокий парень в клетчатом пиджаке и даже не остановившись прошел мимо.
-Нету, - вежливо ответил Константин. - Нет ни лишних билетов, ни нелишних,- уточнил он специально для меня.- Мы, кстати, не идем в театр.
- Ты что, не достал билетов, зря просидел всю ночь?
- Нет, билеты я купил.
- Так почему же?..
- А ты очень хочешь посмотреть именно этот спектакль?
- Я уже видела.
- Я тоже.
- Не понимаю.
- Я не себе покупал билеты. Понимаешь, у меня есть учительница знакомая, она меня учила еще тогда, когда я был совсем крохотным, в первом классе, - как-то так получилось, что он начал рассказывать и мы пошли с ним в сторону площади. - Вот. Она теперь на пенсии, но работает на общественных началах в детском доме. И попросила меня для своих ребят достать билеты. Они очень хотели пойти в театр. Хочешь мороженого?
- Хочу.
Пока Костя покупал мороженное, причем, не спрашивая меня, он купил именно моё любимое, фруктовое, я стояла и думала, что странный сон, приснившийся мне недавно, вопреки прогнозам и научным данным, продолжается и захватывает меня всё больше и больше.
У меня появилось совершенно банальное ощущение, будто мы с Костей знакомы по меньшей мере сто лет. Я раньше думала, что так любят выражаться лишь неумелые литераторы, что все это бред и суесловие. Но теперь на себе ощутила, что такое на самом деле есть. Мы сидели в сквере и ели мороженое.
- Олька скажет, что я психопатка, - вдруг сказала я.
- Это твоя подруга, - догадался Костя.
- Да.
- Ты ей не верь. Пока ты нормальная. Тs не прошлая и не будущая, ты - насоящая.
- Ты кто? - спросила я чуть позже.
- Этот вопрос не по адресу, - сказал Костя и, ловко выбросив бумажный стаканчик, встал. - Пойдем.
Он затащил меня в большой старый дом и поднял на третий этаж, своим ключом открыл дверь. В комнате меня встретила приветливая светловолосая женщина с костиными глазами.
- Вы Таня? - спросила она меня.- Костя много рассказывал о вас. Проходите, садитесь, сейчас будем чай пить. Костя обожает заваривать чай. Он знает шестьдесят способов приготовления чая. Не рассказывал еще?
- Нет.
- Мама, она спрашивает, кто я такой, - прокричал из кухни Костя.
Мы с мамой сели и стали говорить.
Я отвечала кротко и тихо.
Я старалась наблюдать за собой со стороны и у меня ничего не получалось.
Все путалось в голове, но путаница эта не была стыдной или неприятной, она возбуждала и радовала. И совсем уже не понятно как получилось, что вместе с чаем пришло настоящее веселье, мы хохотали и болтали обо всякой ерунде. Костя поил нас чаем, приготовленным по методу французских солдат времен Наполеона, - с медом. Было очень вкусно.
Необыкновенно!
Я не смогла бы ответить себе на вопрос, что это происходит со мной. Но я вполне сознавала, что что-то стряслось и что мое загадывание впервые в жизни будет исполнено.
- Ты что это так поздно? Тебе целый вечер Оля звонила, - встретила меня моя мама.
- Это ничего, - ответила я, почти не понимая, что говорю и что слышу.
Я пошла к себе в комнату и села за стол. По привычке я взяла ручку и начала что-то писать. Оказалось, что это были стихи.
Стихи о том, что надо прожить ночь и еще немного, чтобы дождаться назначенного для встречи часа. Раньше я никогда не писала стихов, так как у меня рассудочный склад ума.
- Мама, я пила сегодня чай наполеоновских времен, - сообщила я как бы между прочим.
- И он не остыл за столько лет? - пошутил папа, не отрываясь от телевизора. Показывали хоккей.
- Какой чай? - не поняла мама.
«Гол!» - закричал телевизор человеческим голосом и папа громко и нелицеприятно прокомментировал это незабываемое событие.
Я пошла в ванную.
Папа не терял надежды на то, что жизнь меня научит в конце концов и я образумлюсь, стану нормальным человеком. Он отпустил меня в море жизни, чтобы я сама выкарабкивалась: или научится плавать, или...
Он не договаривал, но было ясно, что ничего хорошего это второе "или" не сулит. Папа не заметил перемены, произошедшей во мне, он продолжал относиться ко мне, как к прежней своей дочери, а этого делать было нельзя, это предвещало конфликты и несовместимости.
Наступала весна.
Нервы у всех набухали, будто почки, и сердца становились легкоуязвимыми, как птенцы. - Ты психопатка! - заявила Олька, когда я ей рассказала, что вышла за Костю замуж. - Кто он такой? Что он может тебе дать? - задавала она резонные вопросы и рубила воздух рукой, как это делают темпераментные ораторы. - Кто его родители?
- Его маму зовут Екатерина Викторовна, она работает мастером на кондитерской фабрике, - рассказала я.
- И обещает тебе сладкую жизнь? - съязвила Оля.
- Нет, - призналась я. - Она мне не обещает сладкой жизни.
– Но нам хорошо втроём.
Оля вздохнула и стала рассказывать мне о том, что надо уметь брать от жизни всё, так как жизнь, а особенно молодость, бывает только один раз.
"При твоей голове," - говорила она, и я с удивлением обнаружила, что голос моей подруги состоит в точности их тех же звуковых деталей, что и голос ее матери. Оля приводила в пример своих подруг и моих знакомых, которые сумели, может быть и переступив себя, но достичь многого.
- Да, - увещевала меня Оля, - приходится иногда и переступать себя, свои принципы. А на кой они нужны, скажи мне пожалуйста, если море бездарностей без них живёт в сто, а то и тысячу раз лучше, чем мы с тобой, принципиальные? А?
Оля оставалась красавицей.
В ней что-то менялось, что-то наполнялось новым содержанием, но вот основная, семейная черта их, Коростылевых, оставалась неизменной: она все так же очень хорошо все понимала и рассказывала, но поступала совсем иначе.
Она закончила всё-таки, несмотря на то, что поступать не очень хотела, театральный институт, стала актрисой. И замуж вышла, хотя как-то и не собиралась совсем, за своего однокурсника Володю. Володя был приезжим, жил в общежитии и считался очень талантливым студентом. Распределили его в родной город, в театр, славный своими старинными провинциальными традициями. Оля поехала вместе с ним. Причем на этот раз Олина мама была убеждена, что всё тут чисто. Оля прожила там почти два года. Снялась в кино. Нравоучительный фильм для детей рассказывал о том, что хорошим человеком может стать лишь тот, кто с детства испытывает всевозможные трудности, причем, чем больше трудностей, тем лучше человек.
Оля играла как раз пример отрицательного характера, она и маму не слушалась и трудностей у нее не было. И потому жизнь у нее не задалась вплоть до столкновения с правоохранительными органами. Еще несколько раз приезжала Оля на киностудию на пробы, но почему-то больше ни в одну картину ее не утверждали. После двух лет работы в театре она вернулась домой отдыхать.
-Надоело, - сказала она коротко.
Мы встречались довольно редко. Каждая встреча почему-то сводилась к разговору о том, что надо уметь устраиваться в жизни. А мне некогда было говорить об этом, мне нужно было бежать за Танькой в садик и по пути забрать из прачечной белье.
Я закончила филфак и работаю в детском издательстве.
Потихоньку от сотрудников пишу свою повесть. Костя работает учителем литературы в школе, где раньше сам учился. И дети, его кажется обожают. Во всяком случае даже специально вопрос разбирался на педсовете о том, что в классах Константина Константиновича нет троек по его предмету и почти не ставятся четверки. Дело дошло до комиссии. И комиссия была удивлена увлеченностью ребят литературой и принципом взаимоотношений учителя и учащихся.
"Не двойка стимул в ученье, а пятерка" - был общий лозунг у них...
Комиссия просила молодого преподавателя выступить с докладом на очень серьезном совещании. Но выступил он там очень несерьезно, так что ему даже аплодировали. Он говорил с точки зрения ученика, так как сам еще не вполне уверовал в окончание школы. И такая инверсия взгляда пришлась педагогам коллегам по вкусу. Кроме работы Костя очень много времени уделяет мне, разумеется, Таньке младшей и непременному своему желанию - иметь сына Константина Константиновича. Кстати, месяца через три мы уже будем точно знать, сын у нас или снова дочь.
Оля пыталась устроиться здесь в театры, но оказалось, что это все бесполезно.
На киностудии, конечно, тоже отказали взять в штат. Своих некуда девать, - ответили.
Больше года ничего не делала она, потом кто-то надоумил ее пойти на телевидение диктором. Благодаря стечению обстоятельств Оле повезло, она прошла все этапы сложного отбора и конкурса и была принята на работу.
- Мама, тётю Олю показывают! - кричала мне Танька из комнаты первое время. Потом и она привыкла к знакомому голосу объявляющему программу передач на завтра.
Казалось, что она могла быть довольной своей судьбой – ведь не каждому же суждено попасть на телевидение. Правда,.были и свои трудности и свои интриги, но в общем дело обстояло неплохо. Однако глаза у Оли стали отчужденными, пустыми, в них поселился матовый огонек злости. Прежнее ироническое отношение к себе, к своей внешности и к миру вообще заменилось склочными осуждениями о людях и о судьбе.
Оля сильно красилась и казнила себя за то, что не умела в свое время воспользоваться жизнью.
- Боже, какая я дура была! - говорила она, придя ко мне в гости.- Какая у меня была возможность. Он мне тогда подавал пальто, после беседы, надел его на меня, взял так руками за воротник, притянул к себе. А я ему, - что вы, не надо! Дура. А если бы сказала "да", все было бы у меня прекрасно. И работа и роли. И я не стыдилась бы как сейчас, когда меня приглашают в ресторан, не отказывалась бы из-за того, что после всего надо будет рассчитываться и выложить определенную сумму, а ее у меня просто нет. И ведь что самое обидное в этом - что на моем месте какая-то деревенская баба не растерялась и сейчас ходит в золоте и ездит на собственной А-8 Ауди. Разве это справедливо? Я не уродина и не дура, а должна почему-то постоянно быть где-то на задворках, в тени. Иногда подумаешь так вот, а не послать ли все эти принципы к чертовой бабушке, не переступить ли. Сколько той жизни! Что, так всю жизнь и проторчать на этом дурацком телевизоре или, как ты, в зачуханной редакции? Ох, Танька, Танька, дуры мы, дуры...
Оля, оказывается, жалела меня и считала меня несчастной. Может быть ей это было необходимо для поддержки себя. Может быть поэтому она стала бывать у нас дома, у меня, как у подруги по несчастью. Конечно, трудно понять чего ей не хватало в жизни, почему она постоянно стонала и начинала, как я заметила, пить тайком от мужа. Я знаю, что многие ей даже завидовали. Вторым ее мужем стал редактор новостной редакции телевидения Сергей Ильич. Он был на год младше и у него были больны родители. Детей у них не было.
Настроение Оли совсем испортилось чуть ли не до истерики, когда после года ее работы диктором, в связи с небольшим производственным скандалом, какие обычно прощались, вдруг вышел приказ об отстранении ее от должности.
- За вас никто не мог бы что-нибудь сказать оттуда? – жалостливо спросил директор, показывая куда-то неопределенно вверх.
- Нет, - ответила правду Оля. На что директор закрыв глаза беспомощно развел руками.
А получилось это таким образом.
Как-то за месяц до этого приказа пришла к директору миловидная девушка и сказала, что она закончила училище театральное и хочет работать диктором.
- Да, но у нас все единицы заняты, - ответил ей директор.
- Как? - изумилась девушка. - Вам разве не звонили обо мне? - Она еще раз назвала свою фамилию.
- Нет, - внимательно посмотрел на нее руководитель.
- Тогда еще позвонят, - встала девушка и спокойно удалилась.
И действительно позвонили из такой организации и таким голосом, что никак не мог отказать директор. И приняли девушку на работу и окружили тут же вниманием и уважением. А многие стали еще горячее интересоваться футболом, так как муж девушки был известным всей стране футболистом. Из тех, что прославляют отечественного производителя, забивая голы в пользу зарубежных команд. Он был куплен неким именитым итальянским клубом и даже подарил футболку со своим номером президенту страны по случаю завоевания кубка.
- Совесть? - спрашивала Оля. - Совесть? А что я с ней делать буду когда постарею, куда я ее заткну? Что это такое вообще, совесть? Придумают же... Я понимаю, иметь своё - деньги, машину, возможность путешествовать, возможность иметь любовников таких, каких хочешь - тогда можно говорить о совести. А кусать локти и прикрываться этим странным понятием... Не понимаю...
Больше года Оля пропадала где-то и была в жуткой депрессии, как рассказывала ее мама.
Мы не встречались с ней больше года.
А потом, когда встретились, у меня заболело сердце. Красота ее лица приобрела некий едва уловимый, пугающий своей неряшливостью налет. Глаза горели злым голодным огнем.
И в голосе поселились низкие нотки от постоянного курения. Мы встретились на улице, помолчали и разошлись, потому что говорить было в сущности не о чем. Оля медленно и сутуло побрела куда-то в сторону сквера, и я отметила, что идеальная линия её бедер осталась лишь в моих воспоминаниях, Я не знаю почему не окрикнула ее, не знаю, почему не остановила. Хотя ничего сказать я ей не могла, хотя научить жить по-своему или как-то по-другому не умела. Но мне почему-то стало очень холодно. Папа мой обожал внучку и, играясь с ней, всегда говорил, что из меня еще может получиться человек, если я рожу внука. Так остальное все уже есть: нормальный муж, дом в порядке и умение вкусно готовить.
Особенно чай.
Я уже умею заваривать сорок видов чая.
А готовить, если честно, терпеть не могу.
Папа забыл, что я собиралась стать писателем, или писательницей.
Я это помнила.
И когда увидела свою подругу детства Олю, поняла, что пришла пора.
Я отложила пухлую папку с повестью незаконченной о любви и села писать новую, еще не зная о чем, но постоянно видя перед собой глаза Оли Коростылевой и ее плечи.
Оля объявилась в день рождения моей Таньки. Не сама, правда, а открыткой поздравительной, но и это было приятно. На открытке был странный адрес: город Гудаута. И почерк был какой-то незнакомый, лихой и уверенный, не Олин. Я позвонила маме ее, но и той дома не было, расспросить было некого. Я достала карту и нашла город Гудауту в узкой полоске тропического климата. Я представила загорелые голые спины и шум моря... Через пару месяцев, в субботу вечером, как раз после того, как я уложила дочь и начала стирать, в дверь позвонили. Костя открыл и, заглянув ко мне в ванную сказал:
- Это к тебе.
Вытирая руки полотенцем, я вышла.
Передо мной стояла женщина в отличном платье, в разрезе блузки сиял камень на невидимой цепочке, роскошные наэлектризованные волосы падали на плечи хищными волнами цвета белого золота и, казалось, жили совершенно самостоятельной жизнью, отдельной не имеющей к женщине никакого отношения. Яркие, цвета истекающей соком вишни, губы улыбались. Это была Оля. И я услышала, как в соседней комнате, у меня за письменным столом что-то рухнуло, что-то сломалось – это мой замысел о потухших глазах и подавленной походке был разбит и уничтожен появлением незнакомой ослепительной Оли.
- Значит так, - быстро начала она, - даю вам пятнадцать минут на сборы. Едем в дом кино. Внизу ждет машина.
Естественно, что никуда мы не поехали и не было никаких сборов.
Олька исчезла также внезапно, как и появилась, оставив два пригласительных на завтра на какие-то фестивальные фильмы, и дурманящий запах французских духов.
От подъезда, мы видели с балкона, отъехала серебристая машина и в переднем окне была видна джинсовая рука с сияющим браслетом.
"Переступила", - думала я назавтра, в баре дома кино, где Оля была королевой.
И роль королевы очень подходила ей. Словно магнитом она притягивала взгляды мужчин со всех сторон. Молча и неотрывно следил за ней из угла кто-то смуглый в велюровом костюме. Мы ушли незаметно. Фильмы нам не понравились, а в баре было душно и шумно.
- Может быть она и права? - спрашивала я Костю.
- Во всяком случае она теперь на своем месте, - уклончиво ответил муж.
Странное дело, но почему-то совершенно не интересовало меня, чем она теперь занимается, как устроилась, с кем. Единственное, что меня по-настоящему задело, это то, как она сказала о смерти своей мамы: "Умерла, отмучалась, бедолага, и слава богу." Я не знала, что мама Олина умерла и почему-то чувствовала себя виноватой.
Оля же чувствовала себя свободной.
- Умеет жить, - сказал на все это мой папа.
И я подумала, что может быть я и не стану никогда писательницей такой, как Вера Инбер или Франсуаза Саган, но не написать об Оле и об её последней открытке я уже не смогу.
Это необходимо мне, это уже живет во мне и болит, и пока я не освобожусь, буду страдать и мучаться. Может быть это пригодится когда-нибудь моей Таньке или другим девочкам, которые растут так быстро и уже останавливаются перед зеркалом подолгу рассматривая себя и сравнивая с другими. Последний раз Ольга появилась у меня осенью, когда начинал падать нерешительный чахлый снег и ветер с ожесточением обрывал с деревьев последние листья. Она подъехала к дому на мерседесе с заграничными или дипломатическими номерами. Равнодушно сняла с заднего сидения сумку набитую шмотьем и предложила мне.
Я конечно же отказалась.
- Ладно, подруга, пусть у тебя пару дней постоит, тебе же не помешает? - прозвенела Ольга.- Не стеснит? Я как-нибудь на днях забегу...
Оля улыбнулась грустными губами цвета перезрелой вишни. Взгляд ее невозможно было поймать - чтобы прочесть то, что не называется словами. Но вокруг ее тонкой изломанной фигуры ощущалось упругое облако отчужденности. Оно мешало говорить, слышать, видеть.
Когда мы прощались, Оля вдруг бросилась мне в объятия, прижалась всем телом и заплакала.
А на запястьях позвякивали золотые цепи. Я ощутила ее позвоночник – он вздрагивал точно так же, как у моей дочери. Что-то горячее хлынуло мне в сердце, я расплакалась, хотя терпеть не могу этого проявления слабости.
Мы стояли в проеме открытой двери, как в раме, и плакали. Оля ничего не сказала, отвернулась резко и убежала. Звук удаляющихся каблучков вниз по лестнице – словно рассыпалось ожерелье из печального сердолика.
Метафора сквозь слезы,- подумала я.
К очередному Новому году я снова получила открытку от Оли. На этот раз - с видом морского залива невероятной голубизны и какой-то витиеватой надписью. На обороте, между двумя почтовыми штемпелями, было выведено размашистым почерком: "А у нас тут сплошные дожди"... И вместо подписи всего одна буква - "О".
Или, как сказала моя Танька:
- Смотри, мама, нолик!..

НОВЕНЬКИЙ

Как все новенькие он был очень хорош собой: торжественный наряд, нервическая бледность, праздничность во взгляде. Правда, мне показалось не совсем уместной эдакая подчеркнутая его серьезность и слишком вызывающими белоснежные перчатки, но так как я и сам волновался, стараясь переполняющую меня радость не выказать, спрятать ее поглубже, мне нетрудно было понять сложность момента для новичка. Приветствовал я его сдержанно, чтобы не вызвать лишнего волнения:
– Добро пожаловать в наши края!
И легкий поклон головы.
Мой голос прозвучал все же слишком неожиданно для новенького, кажется, даже напугал его. Широко раскрытые глаза были обращены ко мне с мольбой и недоумением. По всему было видно, он не понимал, что перед ним был я и что это я обращаюсь с приветствием.
Новенький долго смотрел на меня, но не в глаза, а куда-то выше, как бы на макушку. Признаться этот взгляд меня смущал. Я решил выйти из затянувшейся паузы шуткой:
– На долго к нам? – спросил с усмешкой.
Вместо ожидаемой и естественной в таком случае ответной улыбки, на лице его образовалась кислая гримаса, взгляд еще более затуманился. Нелегко дается переход к нам. Мне было неловко долго смотреть на недоумевающего новенького, на его дрожащие губы.
Я отвернулся.
В комнате, как и положено, толпился народ. Приглушенно звучали голоса, шарканье ног сливалось в непрерывный гул. Женщины плакали или, точнее, терли платками глаза, собравшись вокруг вдовы и с любопытством поглядывая между делом по сторонам. Мрачно было от обилия черных одеяний и тоскливых лиц собравшихся. Все сидели, стояли или бесцельно двигались, не зная, что предпринять, а может быть, по-настоящему скорбели, ждали чьей-то команды, чьего-то указания.
Присутствующим, особенно тем, кто приходил с опозданием, хотелось послушать рыдания вдовы. Все смотрели на нее с ожиданием и надеждой. Но рыданий не было слышно. Вдова сидела отрешенная, уронив руки, глядя прямо перед собой на большую белую ладонь мужа.
Я не был в родстве ни с кем из присутствующих, сослуживцев, знакомых или соседей. Но я был сейчас ближе всех к виновнику торжественного собрания малознакомых между собой людей и имел на это право. Я знал, что видит меня только он теперь, хотя и смотрит куда-то сквозь меня, и никак не может сосредоточиться. Он сидел в неудобной позе, свесив одну ногу через край гроба, и уперся локтем в смятые цветы. Несколько раз он обвел присутствующих ничего не понимающим взглядом, чуть дольше задержался на лице дочери соседа, и снова повернулся ко мне. С трудом, подбирая слова и заикаясь, спросил:
– Из-з-звините, Вы не зззна-ете, что здесь происходит?
Я вздохнул с облегчением.
– Ну вот и хорошо, ну вот и отлично… Теперь все образуется, – поддержал я его.
От моего ли доброго голоса или же потому, что начал осваиваться на новом месте, но гораздо увереннее, почти не заикаясь, новенький переспросил:
– Но все-таки, что это? Почему все так печальны?
– Ты меня, значит, не узнаешь? – решил я действовать напрямик.
– Скажите, ради Бога, что все это значит? Почему все эти люди в трауре? – взмолился он, и попытался, схватить меня за руку, наивный.
– Да не волнуйся ты так. Успокойся. Ничего особенного не происходит. Все нормально, все по плану.
– Но?..
– Но что?
– Кто эти люди, что они здесь делают?
– Прощаются.
– Да?
– Несомненно.
– И могу я узнать…
Я не дал ему закончить очередной вопрос, произнес, весомо и отчетливо, дабы пресечь дальнейшее непонимание и прекратить диспут:
– Что ты разволновался так? Обычное дело. Тебя собрались проводить в последний путь, похоронить, значит.
– То есть как это – меня? – прошептал он с&;#1076;авлено.
– А кого же?
– Но этого не может быть!
– Почему? – улыбнулся я как можно дружелюбнее.
– Но я же с Вами разговариваю, значит, я не совсем умер, – с надеждой в голосе проговорил новенький и к концу фразы, видимо, сам начал сомневаться в незыблемости своего доказательства.
– Обычное, в общем-то дело… Все мы смертны… были…
Почему-то он меня до сих пор не узнавал. Меня это настораживало. Он действительно сильно изменился и приходил в себя с трудом. Захотел неожиданно вытащить и вторую ногу из гроба, неудачно маневрируя на столе, перенес тяжесть тела на руку, но не удержался и упал. Никто, конечно, не обратил никакого внимания. Даже пламя свечки не колыхнулось. Не поднимаясь с пола, он посмотрел на меня вопросительно. И взгляд его уже был наполненнее. В нем без труда можно было прочитать: как же, мол, так? Почему никто не обратил никакого внимания? Я же упал? Почему этого никто не заметил? Кто я теперь?
Я направился было к нему, чтобы помочь подняться, самому ему с непривычки еще трудновато было управляться, но, в общем-то, он справился с первым этапом сносно. Мне оставалось растолковать ему еще кое-какие подробности, и дальше он бы втягивался сам. Но я не успел сделать даже движения. В этот момент в комнату энергично вошел брат покойного и тихо, но властно объявил:
– Время.
Оказалось, именно этого сигнала все и ждали. Помещение сразу наполнилось плачем, причитаниями, кашлем, топотом, говором. Мужчины как по команде поднялись и стали потирать руки, как перед тяжелой работой.
Четверо подошли к столу и взялись за ручки гроба. Примерились. Новенький вскочил с пола, никакой помощи ему не потребовалось. Он, видимо, хотел протестовать, хотел помешать процессии, стал что-то кричать и активно размахивать руками. Но скоро, убедившись, что его никто всерьез не воспринимает, что не обращают на него ровным счетом никакого внимания и даже равнодушно перешагивают, он ретировался в угол, смолк и стал покорно наблюдать. Гроб медленно выплывал из комнаты. На столе осталась смятая скатерть и почему-то большой ржавый гвоздь. Откуда он взялся-то?
Шум шагов постепенно удалялся из дома.
– Что ж, так теперь и будет всегда? – спросил новенький, усаживаясь рядом на свободный стул, где недавно располагалась вдова, и на меня не глядя: – Так со мной и не станет никто считаться?
В голове его была обида. Можно понять человека, который привык быть в центре внимания.
– Пойдем, – встал я и пригласил его жестом к выходу. – Я знаю, тебе интересно посмотреть, что же будет дальше. Лично, так сказать, принять участие. Это поучительно…
Тут он повернулся ко мне и сказал очень здраво:
– Да я примерно представляю себе…
Но я настаивал:
– Да нет же, пойдем! Это важно!
И он повиновался. Собственно, иначе и быть не могло, я еще не встречал никого, кто бы отказался от такой возможности. В прихожей он остановился перед зеркалом. Приоткрыл траурную драпировку и посмотрел на дымчатое отражение. Я понимал его интерес и не беспокоил. Наконец, забрав для чего-то одежную щетку, он отвернулся от зеркала, прошептал: «Да, теперь все ясно». И мы вышли на улицу. Довольно скоро мы нагнали процессию, хотя она и спешила. Музыки не было. По плану она должна была встретить нас на площади, где замедлится продвижение, где снова появятся в изобилии печальные лица знакомых и малознакомых людей. Мы влились в процессию в тот момент, когда она повернула на центральную кладбищенскую аллею.
Мой спутник с интересом смотрел по сторонам, заглядывал в лица соседей, прислушивался к их тихим голосам. Он надеялся услышать откровения о том, кого провожают.
– …Да нет же, я требовал… Я ей говорю, ты попробуй, мол, с закрытыми глазами.
– А она?
– Ну, сначала маялась, краснела даже, признавалась, что ей и представить это противно. А я ей наливаю еще вина и продолжаю, говорю разные ласковые слова, а сам, словно невзначай облокачиваюсь на ее бедро…
– А она?..
Это шептались двое в конце процессии. Низенький с маслянистыми глазами человек в плаще рассказывал, а горбоносый сутулый в очках слушал и переспрашивал поминутно. Так как он был много выше своего товарища, ему приходилось постоянно наклоняться. Со стороны это выглядело вполне траурно и добропорядочно. Идут коллеги, склонив головы, перешептываются сдержанно, чтят память.
– Не просто идти так, в три погибели согнувшись, – сказал новенький, а про себя подумал: «Скоты, нашли время!». Чтобы поддержать его, и я высказался по этому поводу:
– Но каков негодяй, этот маленький-то! Ведь это он рассказывает о твоей жене! И явно привирает.
– Как о жене? – остановился новенький. И если бы мог, он еще больше похолодел бы от посетившей его догадки. Трудно сказать, что он предпринял бы в следующий момент, какая судьба ожидала бы маслянистые глазки рассказчика, но в этот момент с удручающим рыком грянула похоронная музыка.
Процессия вливалась в кладбищенские ворота. Сторож, по случаю дела, переодевшись и не слишком пьяный, встречал гроб у ворот, как постовой, по стойке смирно. Когда все положенные слова были сказаны и церемония исчерпалась, гроб заколотили и стали опускать в могилу. Музыка рвала душу на части, рыдала, звенели литавры. Я взглянул на своего соседа и удивился: он плакал.
«Да, странные все же эти свеженькие, – подумалось мне, – неужто и я был когда-то таким?».
– Что ж тут странного? – спросил он меня вдруг, ты послушай, – что он говорит-то! – и взглядом показал на коротышку в плаще.
Горбоносый стоял у дерева, приникнув ухом к губам рассказчика, нервно жевал и дергал руками в карманах. Низенький сложил свои ручки на животе и сладострастно продолжал:
– …а потом понравилось… Разумеется, говорю. Она никак не могла справиться с платьем, я ей помог, отвернулся вежливо эдак… Ох, эти моменты, когда женщина уже твоя, на какие-то мгновения отделяют от блаженства… Она сказала тихо: «Можешь повернуться, только задерни шторы»…
У горбоносого потекли слюни.
– Да не обращай ты внимания, – спокойно сказал я, утешая товарища, продолжавшего плакать у меня на плече.
Гулко ударились о крышку гроба первые комья сухой глины. Скоро гроб скрылся под слоем земли.
– Пойдем, мне надоело тут, – проговорил новенький.
Я понял, что он постепенно приходит в себя и обрадовался. Так обычно и случается. Тут мало умереть. Тут важно пережить само отлучение, которое имеет странную форму прилюдного закапывания в землю.
Расстаться…
Могила была выкопана усердными ребятами глубокая, засыпать ее пришлось долго. Сторож старался быть серьезным, но в предвкушении заслуженной выпивки его так и подмывало улыбнуться. Он часто поплевывал на ладони, крякая, справно орудуя лопатой.
Дочь соседа стояла, потупив голову, ближе всех к краю могилы и мешала работать. Взгляд ее был пуст. Она машинально считала количество лопат земли, брошенных на гроб, наверно, загадав что-то свое, связав себя цифрами с ритуалом.
Ее отец украдкой зевал и поглядывал на часы.
Мой новый приятель вынул из кармана похищенную в доме одежную щетку, тщательно вычистил рукава своей одежды и бросил ее в могилу. Видимо, вспомнив что-то, улыбнулся. Повернулся ко мне и проговорил окрепшим голосом:
– Да, теперь мне все ясно. Пойдем!
Он бодро шагнул через засыпанную могилу, прошел мимо замершей дочери соседа и браво оттолкнул плечом горбоносого, который, разумеется, ничего не заметил. Затем оглянулся на меня еще раз, подмигнул и резко побежал по кладбищенской аллее к выходу.
Сторожиха сидела на привычном месте и вязала чулок. Кот спал рядом, не обращая никакого внимания на соблазнительно прыгающий клубок шерсти.
Я догнал новенького на середине дороги. Он шагал весело, размахивая руками. Он широко улыбнулся мне и показал вперед, где в створ огромных деревьев живописно заходило солнце. Оно было огромное, малиновое.
– Красота-а-а… – выдохнул с наслаждением мой спутник.
И мы пошли вместе.

vvpr@list.ru

ЗАПОВЕДНИК

Анатолий пришел после рабочего дня домой. Аня копошилась на кухне, Танька рисовала что-то карандашом на газете. Толя снимал туфли в прихожей, выглянула жена:
- Привет.
Он кивнул устало и вздохнул, словно отгораживаясь от возможного вопроса. Но вопрос все-таки был задан:
- Что так поздно?
Пришлось разогнуться и выразительно посмотреть на жену:
- Что так поздно. Гулял. Что я мог еще делать?
- Умывайся и иди ужинать, гуляка.
Толя пошел переодеваться.
- Ну, здравствуй, дщерь, как успехи?- подошел он к дочери.
- Не мешай мне,- деловито заявила Танька, даже не оторвавшись от занятия.
- Так, понятно,- прошел мимо Анатолий.
Во второй комнате был переполох, видимо, Аня что-то искала. На диване кучей были свалены вещи, стулья громоздились по стенам и на столе. Раздеваясь, он заметил, что в голове у него приятно пусто и никаких воспоминаний, никаких угрызений совести, ничего нет. Всё шло нормально. Он непременно должен был сменить рабочую одежду на домашнюю. Совсем недавно, каких-то пять лет назад, для него не было разницы, в чем находиться в квартире. Теперь ему неудобно было дома находиться в брюках и рубашке. Он обязательно всё снимал с себя, аккуратно развешивал на плечики в шкаф. По дому расхаживал в легких трикотажных спортивных брюках, в просторной махровой рубашке и растоптанных домашних тапках. Но сначала он должен был принять душ. Холодные струи постепенно возвращали телу растраченную энергию и упругость. Хорошо было задержать дыхание и слышать только голос воды. Она смывала все, она очищала.
Вытираясь, Толя накрыл себя с головой большим мягким полотенцем.
Всё шло нормально.
Шло нормально всё и с утра. Если можно считать нормальным такую организацию работы: лихтваген единственный прибыл на место вовремя, остальные машины пришли с опозданием на полтора часа, и грузовая, и автобус, и микроавтобус со съемочной группой. Но Анатолий не ругался, не выяснял отношений с директором, он просто сухо и деловито отдавал распоряжения оператору относительно того, с чего начинать, на что настраиваться. Сам он ожидание совместил с разговором на свободную тему. За полтора часа успели поговорить обо многом. Собеседницей была Инна Дочкина, научный сотрудник музея, назначенный сопровождать съемочную группу. Женщина молодая и неожиданно для научного сотрудника привлекательная, она говорила мягко, вкрадчиво, но рассказывала при этом весьма занятные и даже поучительные вещи. Незаметно перешли от вопросов так сказать профессиональных, а точнее, служебных к темам простым, бытовым, жизненным. Обычно Анатолия раздражала манера женщин кривляться в разговорах с мужчинами, и он бывал подчеркнуто краток с ними. Но Инна была проста и непосредственна. Ощущение сразу появилось такое, словно знакомы они давно и много лет общались. Беседа получалась простой и легкой.
- Ну, где же ваши?- спрашивала, улыбаясь, Инна.- А то директриса увидит, что я бездельничаю, разорется. У меня же есть еще и другие обязанности, кроме, как вас сопровождать...
-Ну, уж это нет и нет. Мы вас на сегодня у музея откупили, оплатили полный рабочий день, так что не извольте переживать по поводу директрисы. Вы теперь не у нее, а у нас на работе. Так что...
- Но действительно, уже скоро одиннадцать. Неудобно получится, если она встретит.
- Видимо случилось что-то. Но они выехали, я звонил в диспетчерскую, получил подтверждение.
- Давайте, тогда перейдем в собор и там посидим, подождем, чтобы меньше попадаться на глаза. Хорошо.
- Хорошо. Тем более что у меня как раз несколько вопросов есть узко специальных. Касающихся непосредственно росписи собора.
- Всегда к вашим услугам.- Инна при этом так взглянула поверх очков прямо в глаза Анатолию, что у того холодок пробежал по затылку. Впрочем, может быть, это был всего лишь сквозняк при открывании тяжелой двери возникший. Они зашли в собор. Прошли через центральный неф к царским вратам. Остановились, рассматривая резной алтарь. Говорили сначала действительно о живописи, о росписях собора, о некоторых отдельных иконах.
Потом неожиданно без перехода, Анатолий сказал:
-Вы знаете, Инна, я терпеть не могу общаться с приятным мне человеком во множественном числе.
-Я тоже,- согласилась Инна, и продолжила рассказ о лике Предтечи. - Ты видишь, какие у него глаза, чуть скошенные внутрь. Есть такой лик и Иисуса. Странно, правда... Необычно. Здесь работали четыре бригады живописцев, так вот весь этот неф…
Потом по винтовой лестнице поднялись на хоры и обошли весь ярус.
Но разговор к теме самого собора и его убранства более не возвращался. Выяснили, что Инна заканчивала исторический факультет педагогического университета, а Толя режиссерский факультет театрального института. Она два года работает в этом музее, и очень довольна, а сначала вынуждена была несколько лет преподавать историю в школе, - настоящее испытание. А он восемь лет на одной студии, теперь сотрудничает с образовательным телеканалом. Присели на скамеечке. Виден был узорчатый пол внизу и арки, расписанные фигурами святых угодников.
- Интересно, а почему в храме всегда хочется говорить шепотом? - Спросил Толя.
- Акустика,- ответила Инна тихо. Голос ее пробежал под сводами и спрятался где-то в горних нишах.
- А может быть не только? - предположил Толя.
- Да, возможно, - неопределенно проговорила Инна. Она стояла коленями на широкой отполированной доске скамьи и смотрела вниз. Он тоже посмотрел туда, плечи их соприкасались. Чтобы удобнее было стоять, Анатолий обнял Инну. Она ниже опустила голову, так что каштановые волосы упали темным потоком, проплыли взмахом над пространством собора. Горячая волна предчувствия пробежала по телу Анатолия. Он смотрел на светлую кожу, обнажившуюся за ухом, на теплую шею с родинкой, наполовину скрытую блузкой, чувствовал близость молодой женщины, его волновала необычность ситуации, угадываемая доступность и еще что-то острое, связанное каким-то образом с Аней. На миг он был вовлечен в борьбу, перед ним всплыло почему-то заплаканное лицо жены, словно остерегающее или укоряющее. Но это длилось всего одно мгновенье. Что-то упорно стучало в мозгу, что все будет хорошо. То есть, что Аня никогда ни о чем не узнает. Всё будет хорошо.
Анатолий, словно в задумчивости опустил свою голову на плечо Инны. Она прикоснулась щекою к его волосам. Руки их встретились, ладоням было горячо.
- Надо пойти посмотреть, не приехали ли они,- неожиданно для себя и совсем не убежденно сказал Толя.
- Надо,- подтвердила Инна.
На винтовой лестнице, спускаясь вниз, он держал ее за руку. Идти было не совсем удобно, и потому Инна второй рукой придерживалась за плечо Анатолия. Он незаметно напрягал мышцы, чтобы ей удобнее и приятнее было держаться. На одном из поворотов Анатолий сделал вид, что оступился, рука Инны скользнула с плеча. Толя обернулся и поймал девушку в объятия. Крепко уперевшись руками в его плечи, Инна внимательно посмотрела в глаза Анатолию. Его пальцы вминались в мягкую и гибкую талию, лицо едва не касалось вздымающейся груди. Желание пульсировало на винтовой лестнице. Пауза длилась томительная.
- Ну, что? - спросила Инна.
- Я чуть не упал,- ответил Толя
- Я так и поняла,- не отнимала рук девушка.
- Но я больше боялся за тебя,- уточнил Анатолий.
- За меня бояться не нужно, я эти лестницы знаю очень хорошо,- мягко парировала Инна, так, чтобы стала видна разгаданная ею уловка.
- Ну что ж, я больше не буду... бояться.
- Очень правильное решение...
Машин всё еще не было, и Толя собрался уже снова звонить на студию. Но, подойдя к зданию дирекции музея-заповедника, он оглянулся и увидел знакомую фигуру Юрия Яковлевича, остановился.
- Кого ждем?- знакомо и беззлобно пошутил директор картины, подходя в Анатолию.
- Я лично никого уже не жду,- поддержал тон вынужденной шутки Анатолий.
- Совершенно напрасно, совершенно напрасно, мы уже вполне можем работать. Прибыли без потерь в полном боевом составе.
- Инна Игоревна, пойдемте, вы покажете чего нельзя делать прибывшим своевременно неуравновешенным кинематографистам.

Работа заняла в общей сложности часа четыре. Пока ставили свет, пока разгружали и подключали, налаживали аппаратуру, пока Анатолий решал, каким образом обойтись без трансформатора, пока дирекция выясняла какую-то очередную накладку с оплатой, Инна все время была рядом, чувствовалось ее присутствие, словно что-то недосказанное висело между ними, что-то неназванное. Ее присутствие даже помогало Анатолию, он порою встречался с нею взглядами, обменивался вскользь какими-нибудь замечаниями - и потому всё шло нормально. Он просто пустил всё по течению в русле возможностей: нужно снять запланированный материал, исходя из имеющихся средств, надо всё для этого сделать. И делалось всё.
Потом, когда переставляли свет для съёмки последнего эпизода - фрески страшного суда, Анатолий с Инной опять оказались на хорах. Толя повторно дал все указания оператору, показал, что именно он хотел бы увидеть, как надо снимать и "пошел посмотреть еще что-нибудь интересное".
Через каких-то полчаса, когда Анатолий сидел с закрытыми глазами на той самой скамейке в дальнем углу хор и держал Инну за руки, положив голову ей на плечо, раздался громкий зов:
- Толя! Ты где? Мы закончили!
- Ну и прекрасно,- тихо проговорил Толя и встал. Это был голос оператора.
- Я сейчас приду, ты подожди меня, хорошо,- сказал Толя, не выпуская руки. Инна кивнула и осталась сидеть.
Толя ушел, и его не было минут двадцать. Потом, когда он вернулся, опустился на скамейку с шумным вздохом, как садятся люди после очень тяжелой работы или большого волнения. Он закрыл глаза и откинул голову. Юрию Яковлевичу Анатолий оказал, что пошел кое-что уточнить еще по объекту, чтобы его не ждали и уезжали. Тот кажется ничего не заподозрил.
Музей был закрыт. В соборе было пусто и тихо. Суровые лики старцев недвижно смотрели прямо перед собой. Свет в сводчатых окнах казался голубым. На подоконнике едва слышно стучал гигрограф, поставленный здесь фиксировать показатели влажности губительной для древнего сооружения. Губы Инны были теплыми и податливыми. Горячее влажное дыхание рта, движения языка возбуждали. Блузка очень легко расстегивалась. Но когда руки дошли до юбки и стали расстёгивать застежки, Инна шипяще рассмеялась, прошептала в самое ухо: «Смешной, это потом» и изящным движением бедер отодвинулась. Легкое прикосновение поцелуя пощекотало мочку уха, подбородок, шею. Ее голова сползла на плечо, потом на грудь, потом на колени Анатолия. Пальцы быстрыми и властными движениями расстегнули ремень и зиппер. Толя не успел ничего понять, замер, не смея выдохнуть. Затем сквозь расступающуюся цветную пелену увидел насмешливую гримасу танцующего скомороха на фреске и услышал тихий вопрос:
- А ты не подумал, что оскверняешь храм божий?
- А может быть наоборот, освящаю любовь? - ответил он машинально. Инна тихо заливисто рассмеялась.
- Ну, что ж, хорошо, мне надо еще к себе зайти,- встала она уже аккуратно застегнутая и оправленная. Только глаза ее мерцали в темноте перламутровым загадочным светом.
- Я подожду тебя внизу,- встал и Анатолий, ему было почему-то не по себе, руки не находили места. Отчаянно хотелось курить.
Инна улыбнулась, взяла его за руку, повела по лестнице вниз. У двери поцеловала в губы и оказала:
- Я сейчас.
Очень своевременная образовалась пауза. Толя закурил, сел на скамейку, огляделся и поймал себя на мысли, что ухмыляется.
"Это ж надо!- подумал он,- хоть и музей, но ведь все равно храм божий! Надо будет непременно покаяться. Там же на хорах…»
Инну пришлось проводить.
- Заглядывай,- сказала она на прощание.- Звони.
- Обязательно,- улыбнулся Толя, и перед внутренним взором его еще раз промелькнуло ее очаровательно нежное движение там, на хорах, когда она отстранилась.- Позвоню. Вместе посмотрим то, что сегодня отсняли.
- Будем надеяться. Пока.
- Привет…
Все складывалось удачно.

- Ну, ты что там, утонул что ли?- послышался голос жены. Анатолий заметил, что стоит под душем с полотенцем в руках и вместо того, чтобы вытираться, просто накрылся им с головой. И стоять так ему было приятно.
- Уже,- неохотно откликнулся он и принялся одеваться. Танька пила на кухне молоко, с ногами забравшись на свое любимое место у подоконника. Аня гремела крышками. Всё было хорошо. Ужин был вкусным. Танька счастливо хохотала на коленях у папы и показывала ему свои затейливые рисунки. Аня гладила постельное белье в другой комнате. Позвонил Сергеев, спросил Витькин телефон. А по телевизору после программы новостей должна была начаться трансляция матча кубка европейских чемпионов.

На завтра была намечена съемка в другом музее…

ПРИКОСНОВЕНИЕ

Болела голова.
За окнами мутный воздух колыхался и медленно оседал, становился черными точками на тротуаре - это суетились пешеходы, маленькие человечки.
От дыхания тюлевая занавеска шевелилась. Было холодно и стекло по углам замерзло, напоминая тонкие весенние льдинки. Человечки внизу скользили по тротуару, иногда падали.
От этого еще больше болела голова.
Было скучно.
Я отошел от окна, сел в свое любимое, единственное, кресло.
Закрыл глаза и стал придумывать рассказ.
Любимое занятие в любимом кресле. Почти идиллия.
Если бы не было так холодно, и если бы так не хотелось есть, и если бы не было лень сходить купить себе что-то, и если бы было на что купить это что-то...
Я сидел с закрытыми глазами.
Сначала почему-то представлялись падающие человечки. Они падали медленно, поднимались и снова падали, а я стоял на балконе своего четырнадцатого этажа и смотрел на них. Смотрел и не мог ничем помочь. Наверное, им и не нужно помогать, - когда человек сам умеет встать на ноги - это же замечательно.
Так вырисовывалась идейная платформа будущей вещи. Я не мог не усмехнуться - я начинаю с идейной платформы. Могу себе представить, что на это было бы сказано, допустим, тем же самым Целоваловым. Он бы оттопырил свои губы и два раза причмокнул: " Старик, ты понимаешь, что-то в этом есть порочное, ну как бы тебе объяснить, чтобы ты понял... Видишь ли... Когда ты мне тычешь свои убеждения и пытаешься доказать, что они твои, что они искренни, ты тем самым тут же раскрываешься и продаешь свой мизерный секрет - ты заигрываешь, только бы тебя читали, только бы напечатали, хотя на самом деле никакой идейной платформы у тебя нет и быть не может. Не так ли?.." Я терпеть не могу эти его "не так ли", но ничего поделать не могу, не смею...
Он Целовалов и с этим нельзя не считаться.
Хотя я и понимаю прекрасно, что считаться со всякой мразью только потому, что она толще, устроилась, вовремя кому следует вылизала все, что надо - это гадко, это недостойно, это стыдно, это...
Нет, так, вероятнее всего, рассказ примет дурной оборот. А это никуда не годится. Мне сейчас нужен именно такой, чтобы устроил человека вроде Целовалова.
Оттого-то он и возник у меня перед глазами, что воплотился вдруг в моем сознании мир человеческих взаимоотношений, так неудачно воплотился, но что же я могу поделать... Мир человеческих взаимоотношений, сложный и необъяснимый. Сколько раз я сталкивался с полным непониманием его, с полной его чужеродностью. Я не могу преодолеть гравитацию человеческой глупости или грубости, мне гораздо приятнее быть одному.
Холодно, скучно, болит голова, но это все много приятнее общения с теми, кого я знаю.
Eщe одна сторона - я сижу дома один, и поэтому имею возможность общаться с теми, кого выбираю, с теми, кого захочу увидеть. А не с теми, кого подсовывает мне судьба. Вот сейчас мне стал противен Целовалов, и я с улыбкой подхожу к нему смотрю прямо в его стеклянные, самодовольные глаза, - в них нет ничего, нет полагающегося всякому млекопитающемуся пигмента радужки, нет глубины загадочной зрачка, даже элементарного страха смерти в них нет. Жабьи, одним словом, ординарно болотные глаза. Я подхожу к нему так близко, что ближе уже нельзя, и так вплотную стоять вдвоем невозможно, кто-то должен уступить. Уступал обычно я. Теперь же я продолжаю улыбаться и резким движением отталкиваю Целовалова.
Могу себе позволить.
Он делается маленьким и скучным.
Он незаметно вылетает в окно и превращается в черную точку на тротуаре внизу под моим домом - он поскользнулся и упал.
Группа молодежи, собравшаяся у телефонной будки, заметила это, затряслась от смеха.
Падение Целовалова -это смешно. Длинная фигура смешно, как в кукольном спектакле, переламывается надвое, ноги улетают вперед, руки взмахивают вверх, и острый зад шлепается на затоптанный лед. При этом голова неестественно заламывается, словно позвоночник полностью гуттаперчевый, губы дергаются и глаза, вылезшие из орбит, начинают вращаться, суетиться, бегать – не видел ли кто? Поломанный Целовалов не думает о том, что ему больно, что он бесформен - он смотрит не видел ли кто-нибудь его падения. В этом весь мелочный, лицемерный Целовалов.
Он упал.
Я расправился с ним.
Он стал таким же, как и многие рядом.
Я смотрю на него с высоты четырнадцатого этажа и не замечаю его спеси, его напыщенности, его жабьих глаз. Победа...
Но мне мало этого для того, чтобы сказать себе короткое слово "есть"! Я продолжаю сидеть в любимом кресле.
Рассказа нет.
Все начинается сначала.
Только теперь я не увижу Целовалова, я стану искать в себе кого-то другого.
Кто мне ближе?..
В прихожей раздается звонок, отвлекает меня от мыслей. Знаю, что сейчас придется вставать, с кем-то разговаривать.
Возможно, это пришли из домоуправления, снова будут предупреждать меня о своевременной уплате за квартиру. Будет стоять передо мною такая себе плюгавенькая тетенька с ярко накрашенными губами и снисходительно смотреть на мои короткие штаны, на мой затасканный свитер. Она будет права, я знаю это. Я буду улыбаться и уверять ее, что непременно заплачу сразу же, как только получу за рассказ деньги. Я не стану распространяться о том, что рассказа eщe нет и не известно, когда он будет, и вообще появится ли он. Только я один знаю, что он должен появиться, я жду его. Больше он никому не нужен. А может быть это из редакции? Принесли мне толстую пачку денег за рукопись повести, пропавшей в прошлом году. Оказалось, что они ее напечатали, только по рассеянности забыли вовремя сообщить...
Однако настойчивые звонки продолжаются. Надо встать... Пока я поднимался, звонки превратились в стук. Это же надо иметь столько упорства и нерастраченной веры, чтобы стучать в дверь столь убедительно. Это особое искусство коммивояжеров – стучать в цивилизованной стране эпохи рыночной экономики, стучать там, где специально придуманы и вмонтированы электрические звонки.
Стук монотонно продолжался и тогда, когда я подошел к двери. Однако, как только я раскрыл ее, на лестничной площадке наступила подозрительная тишина.
Серая кнопка моего звонка казалось, еще хранила на себе тепло грубого пальца, но рядом с ней никого не было. Мокрые следы вели от лифта непосредственно к моей двери. Прямо под моим носом они обрывались.
Я еще раз провел взглядом по прозрачной цепочке следов и почувствовал, как в затылке у меня холодеет.
На лестничной площадке было мертвецки пусто.
Чьи-то тапочки стояли в углу, ящик из-под посылки рядом с ними, и все. И больше ничего и никого. Но кто-то же стучал ко мне...
Я закрыл дверь и почему-то не пошел сразу в комнату. Я не признавался себе, но я чего-то ожидал. Почему-то связывалось это ожидание с падениями на тротуаре, будто я был виноват в том, что сегодня на улице скользко. За дверью, тем не менее, было тихо.
Через отсутствующее матовое стекло я посмотрел на кухню, и мне снова захотелось есть.
Но правда в том, что еды в доме нет.
Вот такие вот дела.
Кто-то мне помешал. Кто-то вполне квалифицированно сорвал меня с творческой мысли, когда, вроде, начинало нечто наклевываться.
Я может быть и действительно написал бы что-то. Теперь все сломалось.
Просто зверски захотелось жрать.
Опыт предыдущих жизней показывает, что вернуться к работе уже не удастся.
Мысли возвращают меня постоянно в мир шипящих котлет, сочных розовых бифштексов и удивительно пахучего борща. Да...
Потекли слюнки.
Все, на сегодня хватит, надо пойти что-то от чего-то откусить, иначе беда.
Вот уже голова начинает кружиться... Я вошел в комнату и почувствовал, как стало тепло, ладони предательски вспотели: на моем любимом единственном кресле, в такой же позе, как только что я, точно также положив на колени не раскрытую книгу и закрыв глаза, сидел человек. Лицо его было совершенно спокойно и почему-то казалось знакомым. На ногах были толстые теплые шерстяные носки.
У меня таких не было.
Человек сидел и о чем-то сосредоточенно размышлял. Я так отчетливо его видел, он был так близко от меня, что я мог бы при желании его потрогать, но мне больше всего на свете хотелось сейчас закрыть глаза и, чтобы, когда я их открою, ничего этого не стало.
Я быстро закрыл глаза.
Старался ни о чем не думать, потому что как только всплывали обрывки, Фрагменты, осколки кораблекрушения мыслей все сразу путалось в голове.
Я крепко сжимал веки и высчитывал, еще подождать или открывать глаза - уже и так произошло то, что должно было произойти, нужно было только решиться. Не знаю... мне раньше как-то не приходилось умирать, я не могу опереться на свой собственный опыт в этом деле, но чувствую я, что все это происходит именно таким вот образом: сплелись в один комок желание все знать и страх открыть глаза и невозможность избежать своей судьбы. Большего парадокса и придумать нельзя, - как это так, я, ничего не успевший в жизни, и должен ее уже безвозвратно покинуть!
Куда и зачем и почему?
Что-то зловещее, молчаливое и огромное представляется мне. Что же там за этим барьером незнания? Как преодолеть мне его, мне слабому и маленькому, как мурашка на тротуаре под балконом?
В русских есть эта черта - я называл её "дернул и под танк" - очертя голову принимать какие-нибудь невероятные решения: черт с ним, или пан или пропал! Мне она милее и ближе, чем, допустим, синица в руке вместо журавля в небе. Я решился.
Я открыл глаза.
Человек по-прежнему сидел в моем любимом единственном кресле, сидел совершенно спокойно, так, словно и не произошло ничего, словно я не думал о бессмертии, словно никто не являлся мне неведомо откуда и каким образом – и что всего нахальнее – будто бы не стучали абсолютно полицейским образом в мою дверь только что кулаками. Я кашлянул кабинетным искусственным кашлем. Мой гость встрепенулся, широко раскрыл глаза и удивленно уставился на меня.
- Здравствуйте, - сказал он знакомым голосом, - проходите. Вы меня извините, я немного задремал. Думал, это мнe снится, что кто-то стучит в дверь. А это оказывается вы и в самом деле стучали ...
"Я стучал? Когда? Кому?" - запрыгали у меня в голове вопросы.
Было почему-то не очень удобно.
Что-то перепуталось после моего вставания.
По смыслу вопроса, а больше по интонации и виду сидящего в кресле субъекта оказывалось, что это я пришел к незнакомому человеку в гости, а еще точнее – вторгся в самый неподходящий момент, потревожил его раздумчивое, а может быть и вовсе творческое уединение. И самое главное - не знал зачем пришел.
Он ожидающе смотрел на меня, а я не мог ему ничего сказать. Я тоже смотрел на него и молчал.
- Так, интересно получается... - не выдержал, наконец, он и заговорил, - что же это теперь со всеми нами будет?
- Да, - промычал я, - интересно...
А в голове бились неуютные мысли: "Боже, какая глупость, и зачем это я так? Ну почему бы мне просто и понятно с ним не объясниться. Раз он здесь какими-то путями оказался, значит, он сможет понять меня, во всяком случае, постарались бы договориться. А так еще больше парадоксу и туману..."
- Так вы что, не имеете мне ничего сказать? Я полагал, вы пришли по делу, а вы все стоите и молчите. В моих почему-то тапочках. Я понимаю, что с сонным человеком можно всякие шутки шутить, но не такие же глупые. Прямо скажите - не стучали вы в мою дверь только что кулаками?
Я кашлянул как мог деликатнее.
- Здравствуйте, - повторил мужчина очень знакомым голосом, - проходите. Вы меня извините, я немного задремал. Думал, мнe снится, что кто-то стучит в дверь.Показалось, значит.Так вы что, не имеете мне ничего сказать? Я полагал, вы пришли по делу, а вы все стоите и молчите. В моих почему-то тапочках. Я понимаю, что с сонным человеком можно всякие шутки шутить, но не такие же глупые…
Мы оба глядели на мои тапочки. Его ноги в мягких шерстяных носках назойливо подсказывали мне решение: тапочки нужно отдать. Но на каком основании, собственно, я должен ему повиноваться? Ведь я-то отлично понимаю, что это мои тапочки, а не его. Почему же так получается, а? Я задавал себе эти вопросы, но в то же время замечал, что некая незнакомая сила помимо моей воли руководит мною, - и вот я коленопреклоненно снимаю тапочки, благочестиво передаю ему(как можно благочестивее).
Сам остаюсь в носках. А они у меня не такие мягкие и не такие шерстяные.
Краешком сознания я улавливал в себе чисто творческий интерес к происходящему, словно подсматривал со стороны, изучал, следил за процессом и мне было страшно интересно, чем же это все закончится.
- Извините, если что не так… - промямлил я, пододвинув тапочки прямо к его ногам.
Он не обратил внимания на мое извинение, спокойно всунул ноги привычным движением в старые мои нагретые шлепанцы и уже откровенно осуждающе посмотрел на меня.
- Нет, но может быть вы все-таки объяснитесь? - ласково, но явно деланно, предложил он мне.
- Нет, нет, ничего, не беспокойтесь, - самым глупейшим унизительнейшим образом ответил я, и усмотрел во взгляде его плохо скрываемое сожаление.
- В каком смысле не беспокоиться? - пошел в атаку он.
- Ну, вообще... - слабо оборонялся я и чувствовал, что начинается важный для нас обоих разговор. К этому я был готов.
- Хорошо, я не буду беспокоиться. Дальше что?
- Дальше? Дальше все будет хорошо. Я спрошу вас: что вы читаете? А вы мне ответите:
- Я читаю сочинения Ушинского.
- Зачем?
- Интересно. Я стараюсь докопаться до основ его веры в человека.
- Вы что же, сомневаетесь?
- Да.
- Во всем?
- Почти. Интересно. Скажите, сколько вам лет?
- Это имеет какое-либо значение?
- Да.
- А вы что же, ни в чем не сомневаетесь? И не сомневались никогда?
- Думаю, что нет людей не сомневающихся.
- Есть.
- Откуда такая уверенность?
- Я знаю, что есть. Я как раз думал об этом в то время, когда вы стучали в дверь ногами неистово по-полицейски там на лестничной площадке, весь в снегу с замерзшими руками.
- Вы всегда думаете во сне?
- Я не спал.
- И вы можете доказать то, что существуют люди ни в чем не сомневающиеся?
- Я не хочу ничего никому доказывать. Я с детства придерживаюсь правила: если хочешь быть правильно понятым, никогда не объясняйся. Посмотрите в окно.
Я повиновался его голосу, подошел к тюлевой занавеске. За окном колыхался мутный холодный воздух. Не то поздние снежинки, не то чьи-то воспоминания плавали в нем. Внизу чернели маленькие точки - это люди спешили по тротуарам. У телефонной будки было людно, чувствовалось определенное замешательство. Там кто-то лежал, а вокруг стояли вопросительными знаками темно-серые человеки. Непослушной запятой прыгала собачка. Проехал грязный автобус. Больше ничего интересного не было.
- Ну и что? - спросил я.
- Ничего, - спокойно ответил мне мой гость. - Просто, если бы вы умели видеть, вы бы заметили сейчас человека, никогда ни в чем не сомневающегося.
- Серьезно? Где же он?
- Лежит на тротуаре.
- Да? Как интересно...
- Это упал некто Целовалов. Упал и сильно ушибся, но не это его беспокоит, а то, что свидетелями падения его стали веселые ребята у телефона-автомата. Он страдает сейчас, Целовалов. Гордыня! Драматический узел человеческого несовершенства.
- А откуда, собственно, известно, что он не знает сомнений? Падают и сомневающиеся. Свидетельствует статистика.
- Над такими не смеются, таким помогают первые встречные. Сомневающиеся, ищущие, молодые, дерзкие, тощие - это основа человеческого прогресса. Люди же удивительно чутки к представителям прогресса. Они всегда обласканы вниманием: или увенчаны лаврами или гонимы с особым пристрастием, - их узнают, на них обращают внимание.
- Не могу не признаться, что слышу странные слова.
- Да, это так. Я сидел, обдумывал рассказ...
- Вот как? А я думал, это я собирался написать рассказ...
- ... рассказ о прикосновении к вечности.
- Кто же это прикасался?
- Я.
- И успешно?
- Мне мешал сначала Целовалов, он иронизировал над каждой моей фразой, потом, когда он ушел, стали стучать в дверь и...
- Вы были так близки к Вечности, что если бы не стук, сумели бы прикоснуться к ней? Как я недавно к спящему лицу?
- Меня интересует прежде всего процесс, а не результат. Я сомневаюсь в чем-то и мне нужен оппонент. Является Целовалов, или еще кто-нибудь похожий на него, или я кого-нибудь придумываю для спора, таким образом я укрепляю себя или переубеждаю.
- Мне кажется, настала пора заговорить о важном. До сих пор это оставалось между нами - произошла какая-то путаница, я должен из нее выбраться. Это же я сидел и придумывал рассказ, я встал, когда позвонили в дверь, а потом стали стучать. Я. Я вернулся в свою комнату и наткнулся на вопрос: "Зачем вы пришли". Разве так может быть, хочу я вас спросить.
- Так за чем же вы пришли?
- Нет, я не о том. Это же не я пришел...
- А кто же?
- Как это кто же? Вы же...
- Не понимаю...
- Вот и я не понимаю. Было холодно, я сидел в моем кресле, я придумывал начало рассказа. Болела голова и качалась от дыхания тюлевая занавеска. Мне страшно хотелось есть, но теперь почему-то не хочется. Теперь вот вы сидите в моем кресле, держите мою книгу на коленях и говорите о моем знакомом Целовалове. И я не могу понять, что же это происходит.
- Может быть у вас действительно сильно болела голова, и она продолжает болеть?
- Нет, это не то...
- Может быть вам не стоило начинать представлять себе падения человечков. Ведь с этого все началось? Может быть стоило сначала разобраться, что же с вами непосредственно происходит, чтобы не задавать таких глупых вопросов? Вы решили написать рассказ?
- Да.
- О чем?
- О поисках истины. О несовершенстве мироустройства.О смерти и любви.
- Понятно, значит у вас не было рассказа, вы не могли начать писать потому, что не знали о чем писать собираетесь. Знакомая картина...
- Вы тоже пишите?
- Нет. Я не пишу.
- Откуда же вам все так хорошо известно?
- Кто жил и мыслил, тот не может не понимать простых вещей. Я не записываю свои рассказы, повести и романы. Я живу ими. Я проживаю их, как жизнь, как хороший актер хорошую роль. Это гораздо труднее и гораздо приятнее, чем высасывать из пальцев многотомные рассуждения на абстрактные темы смерти, истины. Философы бились в этих застенках вплоть до девятнадцатого века и потому не могли найти ни одного просвета. Писатели целыми поколениями низвергались в пучины бесславия и забвения, потому что старались поднять невозможное, они замахивались на истину. Они хотели пером одолеть ее. Нет. Это невозможно. Нужно писать о том, что составляет суть тебя, о том, что жизнь твою делает жизнью, а не прозябанием, нужно писать о том, что волнует тебя воистину. Только об этом. Будто решается вопрос: сегодня жить, а завтра умереть, что выберешь ты для последнего признания? На что потратишь несколько часов последних самых? Так и пиши. И лишь тогда ты сможешь ощутить на влажной от усталости и слез щеке своей едва заметное прикосновение судьбы, большой победы, истины, бессмертия. Иначе - как и все, на скользком тротуаре ты будешь падать маленьким беспомощным и слабым будешь оставаться. И все, кто не успел, или кто встал уже будут смеяться, будут хохотать, имея право, на этот смех... Я не написал еще ни одной строки, потому что не был уверен, не ощущал всей душой своей, что это оно, то самое, что только я могу сказать и более никто, что это то мое, чего я ждал, то, для чего на этот свет пришел я, сокровенное, единственное, самое большое. Иначе нет смысла писать, уподобляясь миллионам. Вступая на заветную стезю, я должен чистым быть. Иначе - худшая из всех смертей - забвение... Я дорожу подарком мне приподнесенным...
- Но так ведь можно прождать всю жизнь, прождать, не ощутив в себе до самого конца заветного "ОНО!"
- Можно, наверное. Только у каждого своя судьба. Я родился для великих целей. Я в этот мир пришел и принял его как подарок. Я приготовлен для великого совершения. Мне нельзя размениваться на мелочи, мне нужно выждать. Когда уверен ты, и цель тебе ясна, когда в груди твоей огромная скопилась сила - такая мизерная плата, ожидание. Не согреши, дождись единственного часа - и все произойдет, что быть должно, что с самого начала тебе начертано судьбой, ты обретешь себя, ты заживешь...
- Но кто и когда может быть гарантию, что эти ощущения предназначенности истины?
- Сомнения одолевают? Это искушение, ниспосланное для проверки. Да, сомненью подвергают всё, всех и всегда. Но только для того, чтоб укрепиться в вере.
- А вдруг она ошибочна"?
- Такого быть не может. Не было eще на свете дворника, вдруг возмечтавшего о славе полководца или философа. Каждому свое. На каждом из людей с рождения стоит печать судьбы. Тот будет справным офицером, дослужится до чина генерала и самоуспокоенный оставит внукам кучу орденов. Тот просто проживет спокойно жизнь свою, гербарий собирая трав и листьев. Умрет, как жил, тихонько, незаметно. А этот с детства жить мешал, он наделен талантом разрушенья, он станет узником и в подземелье сыром окончит жизнь свою. Этот же, тихо и задумчиво пройдет по жизни, оставив потрясающей глубины стихи, он и в смерти сохранит святую веру в бессмертие и с тем исчезнет, волнуя все грядущие поколения своими пророчествами и откровениями. Судьба написала на каждом из нас. Только не все умеют читать эти надписи. Правда, сапожнику и не нужно это умение. Он должен хорошо чинить сапоги. Он живет лишь для того, чтобы обеспечить удобства другим, тем, что парят над землею и не замечают грязных дел, суеты, скользких тротуаров, тем, что живут...
- А что же мне написано судьбою?
- Написано, - с больною головою в холодный день в единственном любимом кресле на четырнадцатом этаже узреть свет истины, пришедшей в облике сомненья.
- Это ты что ли сомненье?
- Да.
- Сомненье в тапочках и шерстяных носках. Смешно... А что ж за истина?..
Но мой вопрос остался без ответа. Человек странно посмотрел на меня, не то улыбаясь, не то испугавшись, прикрылся книгой, указав пальцем на тюлевую занавеску. Она едва заметно колыхалась, словно кто-то рядом с ней дышал.
А за окном раздалось странное высокое гудение. Морозный плотный воздух шевельнулся...
Я посмотрел на кресло.
Там никого не было.
Книга моя лежала на полу.
Поднимать ее не хотелось.
Голова была светлой, боль покинула ее…

СТЕНА

Решетки на оконных проемах. Якобы для нашей безопасности. Это так только называется, потому что главная цель - не дать нам выйти наружу. Потому что если мы все вдруг выйдем наружу, то станет очевидной несостоятельность тех, кто называет себя нормальными и пытается лечить нас. Выражаться членораздельно, мыслить логически – это привилегия лечащего персонала. Нам же остается ежевечернее принимать какие-то их дурацкие пилюли, давать вводить в себя внутриполостно или внутривенно какие-то препараты и разыгрывать на радость этих идиотов буйное помешательство. Через решетки все видно. Если не думать о том, что окна наши перечерчены металлическими прутами, то получится вполне приемлемое жилье. Терпимое во всяком случае. Вот опять под окнами кто-то ходит. Хорошо видно над высоким зеленым забором сквозь сеть колючей проволоки. Двое в городских одеждах, не в пижамах и не в белых халатах. Они осторожно посматривают поверх заграждения, в их взглядах можно без труда почесть страх и любопытство. По-видимому, именно любопытство и привело их сюда, этих двоих. Они могли от кого-то,- от своего товарища или просто случайного знакомого какого-нибудь - услышать рассказ об интересных и загадочных явлениях происходящих здесь, о том, что некоторые лечащиеся имеют право гулять без сопровождения по двору и с ними можно поговорить совершенно спокойно, вторгнуться, в их, так сказать внутренний мир, мир особой сложной конституции. Если они пришли сюда из любопытства, значит их влечет сложность человеческой натуры, значит они люди увлеченные, и если их любопытство не праздное то деятельность их непременно связана каким-то образом с творчеством, или гнездится где-то рядом. В уголках исследовательских. Аналитических, преобразующих сфер. Это не чиновники и не инженер. Если же они оказались в этих местах случайно. Каким образом здесь, на отшибе можно оказаться случайно? Никаким. По очень специальному маршруту сюда, зная топографию и приметы местности, нужно добираться специальным транспортом. Как минимум нужно для начала иметь какую-то вполне определенную цель. Но возможно еще и дело какое-нибудь привело их сюда. Допустим, забрать какого-нибудь умершего родственника. Нет, не похоже. Приехавшие за покойником не станут ходить вокруг отделения реадаптации и с таким интересом бросать взгляды поверх колючей проволоки, надеясь в зарешеченных окнах встретить что-нибудь особенное. Это гости. А раз так, надо постараться доставить им хотя бы какое-то развлечение, чтобы они не разочаровывались и не расстраивались, что зря съездили в такую даль. Они так безыскусно делают вид, что случайно оказались у этого забора, что даже смешно. Сейчас они остановятся у того толстого дерева и будут о чем-то тихонько переговариваться, совсем не обращая внимания на наши окна. Потом закурят и присядут на ту зеленую скамейку, чтобы можно было незаметно из-под темных очков наблюдать за нами, впитывать в себя новую информацию, своеобразные острые ощущения. Мысль о том что там за решеткой и за колючей проволокой под постоянным наблюдением четырех милиционеров живут люди, щекочет им нервы и возбуждает фантазию. Их мысли стараются проникнуть сквозь ограждения, но недостаток информации не пускает дальше решеток. В поисках этой именно информации они и пришли сюда. Им кажется важной любая самая незначительная деталь. Вот мелькнула в окне чья-то тень,- как вскинулись, как напряглись их лица. Вот из глубины строения раздался протяжный хриплый голос - это кричит кто-то в коридоре,- как они прислушиваются, как они переговариваются. Обмениваются соображениями, представляя, наверное, камеру пыток, дыбу, дюжего краснорожего потного милиционера выламывающего пальцы хилому пациенту, рот которого раздирается в крике. Как они зашевелились, как заерзали - эк, играет в них фантазия. Да, нельзя разочаровывать людей с такой тонкой психикой. Им надо давать постоянно пищу в виде эмоций, иначе они начнут придумывать и сочинять больше, чем увидят на самом деле. Хотя, может быть это и есть их скрытая цель: получить лишь некий едва заметный намек, импульс, толчок к размышлениям. Чтобы на ничтожной крупинке малозначительной детали построить целый дворец своих представлений и предположений. И не столько им важно разобраться в сути события или явления и вскрыть их причины, сколько хочется разбудить свою фантазию увиденным воочию. Так, давно замечено, что гораздо интереснее и привлекательнее наблюдать за женщиной едва раздетой, чем за полностью обнаженной. Мысль сама должна достраивать скрываемое, от этого процесс открытия становится гораздо интереснее и острее. Итак, что же им преподнести? Дурацкий крик они уже слышали. Наверное, где-то в глубине души они надеются пообщаться с кем-нибудь из нас. Раньше их здесь никогда не бывало, а значит и в самом деле им будет интересно узнать что-нибудь новенькое. Может быть так:
- Аааааа! Сан-Франциско - город мертвых! 18-125 дробь семь! У акулы синий нос. Восемь, дробь четырнадцать по улице Салтыкова-Щедрина. Карпиндикс варинписен, сирапикза - ууу! Ааа-ааа!..
Нет, это было бы слишком сложно для первого раза. А скорее всего они просто ничего не поняли ли бы. Умные глаза у того, в голубой рубашке. Как приятно иногда видеть умные глаза. Да. Этот явно был бы сначала ошарашен столь откровенным сдвигом, подумал бы, что это вызывающе прямое свидетельство действительной необходимости применять строгие методы для излечения тяжелых психических недугов. Однако со временем он постепенно в себе обнаружил бы сомнения, запавшие в пытливую его память - не может быть, чтобы так логично чередовались явные вербальные идиотизмы. Это надо придумать, вычислить. А раз так то совершенно непонятно почему тот за решеткой, а не я. Он может быть и не станет так думать, но тень подозрения останется. А это плохо. Нужно оставить именно тонкий запах подлинности: чтобы переплелось у него в сознании всё, и не до конца понятное название отделения - что такое к примеру реадаптация? - и мрачный высоченный забор вокруг кирпичного корпуса с милицейскими вышками, и эти хриплые крики и бледные руки на решетке. Он пришел именно за этим. Смотрит и понимает разницу между собой и теми, кто лишен возможности выйти на свободу, кого стерегут. Он впитывает это необычное, сравнивает с привычным своим повседневным окружением и делает выводы. Мы стоим втроем у окна и смотрим на тех двоих внизу. Мы молчим и они молчат. Мы тихонько переговариваемся между собой и они что-то шепчут друг другу. А между нами высокая стена, увенчанная метровой ширины надстройкой из колючей проволоки. И вот в застекленной будке на уровне проволоки появляется еще одна преграда - постовой милиционер. Он внимательно обводит взглядом прилегающую к его рабочему месту территорию и останавливает свой дебильный взгляд на сидящих там за забором. Нас он не видит, ему мешает выступ стены. А мы его видим и по длинной изломанной тени, упавшей с лестницы и распластанной на стене. Тень замерла. Эта синяя ломкая тень имеет право стрелять без предупреждения по любому из нас, если кто-то вздумает перелезть через забор. Она имеет право не допускать даже близко к забору любого из граждан появившихся возле него. Она может принимать решения и вершить судьбами. А почему? Потому что в маленькой кожаной кобуре у нее на боку висит тяжелый металлический предмет с маленькой черненькой дырочкой в самой середине ствола. Эта черная дырочка - самая большая преграда для общения между людьми. Мы продолжаем стоять втроем у зарешеченного окна. Те двое на скамейке чувствуют себя явно неуютно под пристальным взглядом тени. Они не знают чего можно от нее ждать, и эта неопределенность их нервирует более всего. Они не смогут выдержать долго, потому что охранник будет стоять теперь всё время, до самого их ухода. Они уйдут непременно. Это неизбежно. Из-под этого забора все всегда уходят куда-то. Мы опять останемся. Да, вот они встали, делают вид, что уже время подошло такое, что им пора вставать, смотрят на часы. Нет ничего более грустного, чем неумелая игра с длинной изломанной на заборе тенью.
Уходят.
Должны на прощание оглянуться.
Нет, не поворачиваются.
Может быть крикнуть им на прощание что-нибудь хорошее. Чтобы привходили они еще. Нет, не стоит, они и так больше не придут. Они станут рассказывать знакомым, Что побывали там, что повидали такой ужас, что в них чуть ли не стрелял вооруженный охранник-милиционер. Не стоит им мешать жить той их простой озабоченной жизнью. Жизнью за забором. У нас разные пути-дороги, они никогда не пересекутся, не встретятся, так как между нами большая зеленая стена, поверх которой натянута в несколько рядов колючая проволока. Опять пусто в окне. И все перечеркнуто белыми металлическими прутьями. Приближается время процедур.

КРЕНЦЕЛЬ

Небо висело, как потолок погреба, низкое, серое, тяжелое, набрякшее.
В бурых разводах стылого заката.
Город кутался в темноту своих узких улиц, чтобы поскорее уснуть и забыться.
Глупая собака выла на одинокий желтый электрический фонарь, потому что луны давно уже не было. Я, наконец, нашел человека, которого искал два года.
Я нашел Мишу Кренцеля, бывшего со мной в аду, спасшего нас всех и оставшегося в живых.
Привратница учреждения, рыхлая баба с зелеными петлицами на узкой шинели, спала в лоснящемся кресле. Короткие мясистые пальцы ее руки с перетяжками складок часто дергались. Привратнице снилось, как она лепит вторую сотню пельменей для встречи мужа. Я прошел неслышно, чтобы не потревожить ее праздника. Каждая ступенька приближала меня к встрече, каждая ступенька напоминала мне о пережитом, о пройденном, о тысячах дорог, которые привели меня сюда. Сердце металось в груди, к ногам цеплялись пуды усталости. Душистый расцветал июль. Прели травы. Звонкими вечерами падали звезды, напоминая о детстве. Пахло морем, мокрыми скалами, водорослями. В теплой земле были вырыты землянки, но спали мы все сверху, укрывшись небом, подстелив ладони. И ухо слышало в траве ночную жизнь, кто-то полз, кто-то шуршал, кто-то прокапывал себе тайную дорожку. Миша сокрушался, что нельзя разводить костер и пел свою бесконечную песню. Он лежал на спине, заложив руки под голову, и в широко распахнутых глазах его отражалось всё небо. В землянке он оставил гармонь и фотографию Сони, девушки, про которую пел свои звонкие песни, по которой изнывала его крепкая грудь. Фотографию, которая через десять минут исчезнет навсегда сожженная прямым попаданием артиллерийского снаряда. Никто из нас не знал, что отмеряно уже судьбою ровно десять минут блаженства этой тихой июльской ночи, блаженства с названием жизнь. Самые душевные, самые покойные сны снились в эти минуты тем, кто уснул, самые родные и желанные лица виделись тем, кто смотрел в небо и вздыхал на сухой пахучей траве. Железное дуло с уходящей вглубь винтовой нарезкой тускло отражало звезды и поднималось, целясь в фотографию Сони. Дальше всё происходило так: земля подпрыгнула и застонала, огонь вырос, заорал нечеловеческим криком и побежал по солдатским телам. Следующие взрывы были беззвучные, как толчки. Красноватые тряпки упали там, где лежали счастливые люди. Миша встал первый с оружием, без ремня и без сапог, он размахивал руками и бежал в сторону моря. Стена оранжевого огня выросла перед ним, схватила его своими руками. Миша скрючился и легко упал на трясущуюся землю, на нем горела одежда и волосы. Из трёхсот человек нас он один сумел встать навстречу огню. У него сгорели глаза и лицо, ноги его были оторваны. Миша Кренцель певец и плясун был расстрелян за то, что душистой июльской ночью пел песню и тосковал о любимой девушке Соне. Я один видел его смерть, и я постановил найти его во что бы то ни стало. Две минуты продолжался ад. И ночь переродилась, всё умерло. Две минуты больше тысяч жизней. Шипело в темноте мясо, умирали сны, трава, как пепел осыпала раны. И где-то в темноте ночной устало опускалось раскаленное дуло с винтовой нарезкой уходящей вглубь. Всё кончилось легко, как во сне. Ступени рабски отступали назад, усталость осыпалась, как дорожная пыль. Прямо на лестничной площадке под коридорным окном на низком брезентовом стульчике я увидел сидящего Мишу Кренцеля. Огромной иглой он сшивал две ременные тесьмы. Миша был слеп, штанины брюк его были пусты. Сильные пальцы на ощупь ловко делали своё дело. Я приблизился к Мише, я чувствовал, что плачу, я так долго шел к нему, я так горячо хотел рассказать о нашей победе, о том, что тот полуостровок назван в честь него Певучим, о том, что на месте наших землянок растут полевые цветы, которые дарят любимым в час свидания, о том, что там готовятся поставить памятник во славу нашей июльской ночи. Я не знал, что Миша не слышит. Я не знал, что он не услышит моего рассказа, моей клятвы. Я не знал, что он не сможет мне ничего рассказать из того, что знает, из того, что помнит - Миша всё потерял за две минуты той огненной ночью. Я плакал, стоя в призрачном свете коридорного окна на лестничной площадке. И мой плач разбудил рыхлую привратницу в узкой шинели с зелеными петлицами. Единственное, что я мог сделать - это сжать крепко-крепко Мишину коричневую руку. Одним пожатием не скажешь всего, не объяснишь, не выразишь. Миша как-то криво дернулся и стал показывать мне две ременные тесьмы, которые еще не были закончены. Он, наверное, подумал, что я проверяю его работу. Никак и ничего не мог я объяснить ему, я продолжал сжимать его ладонь. Пока не стал он вырываться. Открылась дверь и выглянул весь в сером лысый человек и улыбнулся странною беззубою улыбкой. За ним увидел я в бетонном помещении сидящих в ряд над низкими машинками людей. Они на ощупь шили что-то. Педали машин были привязаны к войлочным тапочкам. Все они были слепы. Четверых из них узнал я - с ними я укрывался небом на полуостровке Поющем июльской звёздной ночью. Они сшивали длинные матерчатые полосы грубыми иголками. Привратница взяла меня за локоть холодными пальцами. Корчилась в предчувствии грозы продрогшая ночь. Стихла собака. Остывали на щеках моих слезы. Мостовая притягивала мои подошвы. Я столько прошел дорог, я столько видел смертей. Теперь я остановился посреди площади - мне некуда больше идти. Я видел самое страшное - я видел, как умирает надежда. Ветер запутался в голых ветвях. Что-то скрипнуло в измученной темноте. И повисла тишина. Зловещая, как перед пробужденьем.

ПОЛУПОДВАЛ

Сцены из жизни окраины

Итак.
Обычная трудовая семья: муж, жена, трое детей. И муж, и жена являются сотрудниками коммунального предприятия отходоперерабатывающего комбината №2. По причине многодетности, предприятием им выделена квартира. В полуподвале. Гуманно в соответствии с законодательством. Люди с большим количеством разнополых детей тоже должны где-то жить. Размеры выделенной жилплощади соответствуют минимальным санитарным нормам. Есть санузел, отопление и вода. Рай. Все правильно!
Глава семейства работящ, прост и естествен. Он, как водится, пьёт. Одно дите по сей причине родилось у него бракованным, с дефектами, недостаточно физически и умственно развитым. Голову не держал до трех лет. Говорить начал в пять, но и до сих пор только мать может понять, что же он такое бормочет. Врач комбинатской поликлиники советует отвезти его в специализированный интернат для ему подобных, но Зинка не соглашается. Говорит, что выкормит и этого не хуже чем других. Что время свое возьмет, сын вырастет и все пройдет, все сгладится. А то, что долго не разговаривает – так просто не хочет. Не передались в полной мере потомству физические данные отца. Мужик крепкий, пьёт не так чтобы слишком часто, но любит это дело. И любит, как умеет - жестоко. Наотмашь. Чтобы вокруг все звенело и расступались океанские хляби. Стаканом может под настроение закусить. Также любит громко отправлять свои физиологические потребности в совмещенном санузле с оторванной дверью и петь при этом диким голосом удалую казацкую песню про гай зеленый. Очень любит исполнять супружеский свой долг. Задолжал он жене своей, видимо, немало и потому спешит восполнять, наверстывает в любое время дня и ночи при любом удобном и не удобном случае в любом подходящем или вовсе не подходящем месте. Самец неукротимый – post coitum erectus. Они уже не так молоды. Дочке старшей пятнадцать лет. Жену главы семейства зовут Зинка. Именно Зинка, а не Зинаида, не Зина, не Зинуля. Ее все так зовут. Она невысока, носит по этой причине высоченные начесанные шиньоны - этим способом достигается эффект под названием вторая голова. Зинка убеждена, что именно так зрительно женщина становится выше и представительнее. Для этой же цели и при толстых волосатых кривих ногах можно встать на каблуки-шпильки. Зинка упитана, туга, крутобока и неряшлива. Её любимое занятие, как и у мужа – постель. И ее любовник - кум. Живет тут же. Старый и лысый. Имя его Федя. Ему сорок шесть. У него подержанная рихтованная "Волга", перелицованное старое такси ныне серого цвета. Почти каждый день он выезжает из гаража, останавливается возле дома и к нему выскакивает накрашенная Зинка. Жену Феди можно часто видеть на балконе в халате,- она любит на балконе кушать семена подсолнечника и плевать шелуху вниз. Она моложе Феди на двенадцать лет. Она постоянно подкарауливает Зинку, когда та ругается со своим мужем. А ругается она постоянно. Потому что, когда муж возвращается не в себе, он упрекает ее в неверности и грозит телесными побоями, гоняется за нею по полуподвалу, а часто и по всему дому, так как Зинка имеет обыкновение прятаться у соседей. Заканчивается же всё обычно тем, что Сашка догоняет Зинку, относит ее в постель и всю ночь остервенело пилит свою жену «как врага народа». Потом орет про гай зеленый. Погони, поиски, побои и оскорбления стали уже привычной прелюдией, без которой и ночь не так горяча, и спится не столь безмятежно. Да, так вот во время этих стычек между мужем и женой, выскакивает из-за какого-нибудь укрытия или просто из темного угла Томка - жена Феди, хватает ее – Зинку - за голову, то есть за волосья, срывает с нее парик и убегает с диким криком: «У-у-у! Блядища-а-а!» Зинка на это всегда реагирует одинаково. На следующий день, когда, замазав чем-нибудь подходящим побои и следы укусов мужних на лице, она заскакивает в машину Феди, первое, что говорит ему: пусть твоя идиотка вернет обратно мне мой парик, не то я ей сучаре глаза выклюю!
Федя обещает провести среди второй половины разъяснительную работу, чтобы непременно возвратить пропажу. И отвозит Зинку на излюбленное место, которое они присмотрели уже давно и именуют не иначе, как «наше место» - маленький скромный тупичок тут же на окраине города. Это грязная лесополоса неподалеку от забора заднего двора отходоперерабатывающего комбината, представляющая из себя четыре ряда густо-колючего боярышника чередующегося с высокими засыхающими пирамидальными тополями. Отвозит, останавливает машину и, закурив папиросу, степенно перебирается на заднее сидение, где уже снимает с себя линялые трусы смешная без парика Зинка. Окна запотевают. А мальчишки местные, давно уж выследившие серую машину, подкрадываются незаметно и подсматривают за происходящим на заднем сидении. Неудобно, узко, твердо, жарко. Но ни Федя, ни Зинка, никогда не думают об этом. Они не раз уже, находясь в компании - а их семьи связаны производственным процессом на комбинате, дружат, соседствуют, - вставали во время коллективного застолья из-за стола, уходили в ванную и запирались там. Как-то именно во время такой общей гулянки, Саша от нечего делать оттащил Тамару, которая сильно перебрала, к себе в полуподвал и на койке старшей дочери, которая выругалась и ушла на диван, фактически склонил к сожительству противоестественным способом без всякого удовольствия вдрызг пьяную сонную свою соседку и жену сотрудника производственного коллектива. Дочь младшая сидела рядом на кровати. Сосала конфету и смотрела на процесс склонения не мигая. Сын-идиот спал, как убитый. Старшая дочь с шести лет пользовалась отчаянной грязной репутацией во дворе. Она могла за определенное вознаграждение, сняв трусы, показать мальчишкам постарше все, что они пожелают. Вознаграждением обыкновенно были конфеты «Белочка», «Грильяж» или мороженное в шоколаде. Есть свою порцию мороженного она начинала сразу же, не прерывая показ. Сладкое она с раннего детства очень любила, и зубы как у матери были ни к черту. Мелкие и черные. В перспективе – золотая челюсть – отличительная черта всех сотрудниц предприятия перерабатывающего городские отходы. Женщиной она стала просто и обыденно в одиннадцать лет. И сделал это всё тот же Сашка, ее родной папочка, придя домой в крайне пьяном состоянии и не обнаружив своей крутобокой жены на положенном месте. Видимо сил на поиски ее у него в тот вечер не было. А дочь была рядом. Та ничуть не испугалась, просто закричала от боли и убежала, когда после всего папа обрыгал ее подушку. После этого она скоро сообразила, что грязные соседские мальчишки ей не интересны и не выгодны, что она достойна большего и вознаграждение может быть повышено. Сашина тетя Фира пятидесяти девяти лет жила у него в квартире для того, чтобы числиться на метрах проживания и присматривать за детьми. Она работала в свое время в пивном ларьке и у нее было много денег. Саша периодически и ей отдавал свой мужской долг, хотя ничего тут не был должен. А просто так складывалась ситуация. Но тетя Фира была этим очень довольна и чувствовала себя моложе своих лет. Она очень ревниво относилась к похождениям Зинки. Частенько нашептывала той, что действительно Саша ей не пара, что Федя - это другое дело. Зинка не слушала. Ей было некогда. Зинка работала сразу не четырех работах - в двух соседних магазинах грузчиком и сторожем, Тете Фире очень нравилось, когда за Зинкой заезжала серая машина. Она тогда красила губы ярко-красной помадой, надевала Зинкин халат и готовила свое коронное блюдо - чесночный салат с сыром и майонезом. Как-то раз Федя допустил ошибку, он привез Зинку к своим приятелям в котельную, среди которых был молодой и здоровый Иван, недавно вернувшийся из армии. Зинка тут же, не обращая внимания на пьяные возражения Феди, восхищенно хихикнула и откровенно упала под демобилизованного воина. Тот был тяжел, как танк и также крепок. Иван жил в частном доме, мать его умерла. Старшая его сестра была тихой и смирной. Все хозяйство было на ней, безропотной и болезненно застенчивой. Старая дева в очках, любит читать толстые романы и смотреть сериалы снятые по ним. Зинка так увлеклась солдатом, что забросила дом, детей, фактически перебралась к Ивану на дощатый топчан. Того устраивали ее деньги. А сестра просто стала затыкать уши ватными тампонами в своей комнатенке за перегородкой, чтобы не слышать беспрестанные визги и стоны. Но все равно слышала и самозабвенно мастурбировала, попадая в ритм и кусая до крови сухие губы. Тетя Фира несколько дней ликовала, даже помолодела. Но Саша как-то пришел с работы и сломал ей каблуком ботинка нос. Федя вернулся к своей жене, щеголявшей в чужих париках. Саша стал иногда наведываться в дом к Ване, жил со своей женой, пока хозяина не было дома. И старшую его сестру ненавязчиво склонил к сожительству противоестественным способом, когда пришел и Зинку в доме не нашел. Старшая сестра сняла толстые очки и сквозь слёзы прошептала: «Хосе Игнасио, еще!» Но Саша уже застегивал штаны и закуривал папиросу. Однажды осенним холодным днем Иван застал их. И от души отметелил и Сашку, и сестру, и подвернувшуюся под руку Зинку, а потом послал всех куда подальше, конкретно к едреней фене… После больницы всё вернулось на свои начала. Саша привыкал ходить без костылей. Старшая сестра Ивана пристрастилась к золотой текиле и миниюбкам, свою часть дома приватизировала и сделал евроремонт. Иван оформился в охрану комбината, ему выдали табельное оружие. По субботам он приходил со смены в полуподвал и приносил детям Зинки подарки. Правда старшая дочь уже пребывала в местах лишения свободы и принудительного лечения от дурных болезней. Тетя Фира, видимо окончательно обидевшись на отсутствие внимания к ней как к женщине со стороны мужской части полуподвального населения, собрала свои вещи, и прямо из больницы после операции по удалению раздробленных хрящей носоглоточной полости подалась куда-то к дальним родственникам за пределы отходоперерабатывающего комбината №2. Зинка перемыла всё в доме, накричала на детей, что они растут дармоедами, выбила из рук дочери вилку, которой та целилась в глаз брату-идиоту, загнала к себе в комнату сына, развесившего слюни перед телевизором, сбегала в магазин за вином. Ночью они с мужем праздновали возвращение и отдавали предпочтение позе «лань на водопое». Саше было хорошо ощущать, что он снова главный мужчина в доме. И он постарался пилить свою жену, как дважды врага народа. А утром за Зинкой заехала серая "Волга". И была пыльная лесополоса. Потом Зинка горячим шепотом сказала время следующей встречи и побежала домой переодеваться. Когда она вошла в свой полуподвал и открыла дверь в ванную, увидела, как средняя дочь сидит на корточках перед охранником Иваном, расстегнув ему штаны, и держит в руках наизготовку его длинный волосатый пенис. Рядом сидел сын-идиот и у него изо рта текли слюни. Они встретились с дочерью взглядами. Зинке было некогда, надо было спешить на работу. Она хлопнула дверью и умчалась. А на лице сына застыла блаженная, мокрая улыбка. Он был счастлив.

ОРЛЫ

Даже самые старые аксакалы-охотники не могли мне сказать, как умирают орлы. Никто никогда не видел немощного, слабого орла. Никто никогда не встречал орлов больных, хилых. Более того, даже от своих предков никто не слышал о том, что кто-то когда-то видел тело мертвой птицы. Не убитой, а умершей. На настойчивые мои вопросы некоторые отвечали искренним изумлением: "А разве они умирают?

*
Он знал эти места также хорошо, как и свое оперение. Он мог точно указать где, под каким камнем, возле какого куста таится сейчас добыча. Он был полным хозяином этих мест, владыкою единодержавным, и плавно кружил, над ущельем не столько высматривая очередную жертву, сколько получая удовольствие от полета. Солнце пригревало склоны гор, и теплый воздух устремлялся вверх. Широкие крылья ловили тугие струи восходящих потоков, и было замечательно легко и привольно без единого усилия кружить, кружить, кружить поднимаясь выше и выше. Размеренное движение хозяина ущелья в подоблачной выси было на виду всех жителей долины. Час, два, три летал так вдали от суеты земной огромный орел. И постепенно обитатели ущелья переставали опасливо выглядывать из своих укрытий, переставали бояться смертельной опасности нависших широких крыльев, начинали беспечно копошиться на солнышке, добывать пропитание, обучать потомство, резвиться. Когда у орла в гнезде рос орленок, память о нем, забота о его будущем постоянно жила в зорком взгляде птицы. Всего несколько секунд требовалось, чтобы, сложив крылья, камнем пасть в долину и вонзить когти в толстую спину зазевавшегося сурка. Жирная еда достанется орленку, крепче будут его КРЫЛЬЯ, острее станут когти и беспощаднее сердце.
Орел не слышал истошного писка бьющейся в его лапах жертвы, он подхватывал свою добычу и живо относил в гнездо - к неописуемой радости орленка. Живая добыча - вкусная еда, полезная еда. Правда, орленок еще слишком мал, слаб, чтобы рвать прочную шкурку и самостоятельно добираться до клокочущего сердца - главной награды победителю. Но он с удовольствием вонзал когти свои в дрожащее тело перепуганного насмерть сурка и исторгал при этом победные звуки. Он учился быть самим собой. Орел выжидал некоторое время, давая сыну вволю потешиться, почувствовать мощь своих крепнущих лап и остроту клюва, потом спокойно принимался разделывать тушу, начиная, как надлежало, с брюха, с потрохов, печени - и давал лучшие куски орленку, жадно впитывавшему не только горячие кровавые соки поверженного животного, но и правила Настоящего Орла - как он должен держать свою добычу, как резать, как рвать жилы и плойки внутренностей, ведь этим придется заниматься всю жизнь и надо быть достойным продолжателем племени. Распотрошив сурка и покормив сына, орел оставлял ему для забавы шкурку, а сам вновь расправлял КРЫЛЬЯ. И лишь единожды взмахнув ими точно попадал на нужную воздушную струю и уже на ней размеренно круг за кругом снова взмывал ввысь, туда, где не рисковала летать никакая другая птица. Царь гор, хозяин долины выходил в свои владения. Не в пример другим царям орлы никогда не враждуют, никогда не дерутся, никогда не спорят из-за территорий или того пуще из-за обладания самкой. Достаточно всего лишь одного единственного взгляда, с огромного расстояния, чтобы орлы оценили силы друг друга и разлетелись в разные стороны. Всегда тот, что слабее отдаст должное уважение более сильному. И даже если силы равны, то стоит ли враждовать из-за владений - гор и ущелий на всех хватит. Лети, орел, находи свободное от крылатого владыки место - и оно твое. И уже никто другой на него никогда не позарится. Высшая справедливость сильных - мир.
Полны достоинства встречи двух орлов. Величавые и спокойные они могут парить в поднебесье, словно бы не замечая друг друга, но и не выпуская из виду. А когда приходит пора, являются орлицы с туманным взглядом и нежным, светлым оперением. Орлу достаточно чуть качнуть крылами над избранницею - и она послушно летит за ним в приготовленное гнездо.
И никто уже не оспорит выбор.
Дом орла - это величественное сооружение, которое он строит всю свою жизнь. Став на крыло, овладев ущельем или даже одинокой скалой, орел уже на второй год жизни начинает строительство дома для будущего потомства. Огромные ветви деревьев приносит он с берегов речушки, складывает их на уступе утеса или в расщелине на вершине скалы. Складывает так, что ветви сцепляются между собой, переплетается, образуя прочное широкое и удобное гнездо, достаточно глубокое, чтобы укрыть новорожденного от посторонних взглядов и пронизывающих ветров.
У орла бывает только одно гнездо, не то, в котором он родился, - то он оставляет навсегда и никогда более не видит его, - но то, которое построил сам. Каждый год он добавляет несколько веток, подправляет, подновляет строение. Вот почему встречаются иногда гнезда огромные, массивные, нижняя часть которых срастается с камнем, цементируется многолетними испражнениями и занесенной ветрами пылью.
Именно в своем, построенном надежно и прочно гнезде, орел становится отцом. Он позволяет самке принять короткие, но бурные свои ласки, снести яйцо и высидеть его. Но как только из яйца вылупляется птенец, орел прощается с орлицей и выкармливает орленка caм, сам прикрывает его широким крылом от внезапных снегопадов, сам следит за тем, чтобы птенец никогда не испытал чувства голода. Голод унижает. Орел не должен знать, что это такое. Захотев есть, он выходит в свои владения и добывает себе еду. Не было никогда среди орлов обжор, но и таких, кто не мог бы прокормить себя и своего птенца среди орлов не встречалось. Тогда орленку приходит время, он без сожаления улетает из гнезда. Он никогда не учится летать - его первый полет, это уже полет opлa - и внизу точно также под тенью его крыл прячутся, замирают бросаются наутек животные и птицы, как если бы это бил сам владыка. Так летит только орел - бесшумно, мощно, неотвратимо.
Многих птенцов выпускает из гнезда орел за свою жизнь. И их сила, их окрыленность - это гарантия и его - Орла - бессмертия, потому что он продолжается в них, хотя и никогда более никого из них не встретит в жизни. Он выкормил их кровавой пищей, он поднял их на крыло, они станут орлами и сделают то же, и будут новые гнезда, новые птенцы, новые поколения. Цепочка не прервется. Орел не умирает даже когда исчерпывает запас отпущенных ему судьбою лет. И никто никогда не видел, как дрожат ослабевшие крылья старого орла, никто никогда не выскользнул из затупленных старостью когтей орлиных. Орлы не знают немощи.
Случается однажды в жизни каждому орлу услышать своим сердцем зов. Это происходит в полдень. Орел взлетает над своими владениями и закладывает широкий круг, планируя и отпечатывая тень свою на знакомых до мельчайших подробностей скалах. Затем он, сужая круги, по спирали поднимается выше и выше, летит вертикально вверх, так, что если смотреть с земли, может казаться, что он просто растворяется в небе, сливается с солнечными лучами. И этот полет его бесконечен. Орел никогда не возвращается из своего последнего полета. И единственным послаблением некоторым бывает облачная погода, которая может облегчить подъем, может поддержать, прикрыть, заслонить восхождение.
Но настоящий Орел летит в зенит, летит прямо к солнцу, летит и достигает его. Вот почему никто и никогда не видел и не мог видеть умершего орла. Орлы не умирают, орлы улетают навсегда.

А на их место прилетают новые, молодые.

live trace- живой след-live trace-живой след-live trace-живой след-live trace